Читаем Земная печаль полностью

В театре было мрачно. Бранили в газетах, сборы падали. По коридорам бегал Платон, нервничал, говорил:

— Нет дел. Какие это дела?

Потом раздавал контрамарки, с ожесточением напуская студентов, барышень.

— Публика хам, подавайте ей сенсацию. Ставьте жизнь огарков [119]— заработаем.

Антрепренер, Горбатов, все были недовольны; подвернулась пьеса «Сеть» [120], с политикой; действовали министры, биржевики, дамы–патронессы — козырь верный; за нее ухватились. Платон повеселел.

— Пятьдесят представлений, клянусь годовым жалованьем. Аншлаг, барышники — иду в пари.

— Д–да, милый, — протянул Горбатов, — а по–твоему, это либеральная пьеса?

— Вне сомнений, Андрей Аполлоныч.

Горбатов знал и сам, что либеральная; его смущало одно: насмешливость к крайним левым. Выражалось это вскользь, но было.

«Ну, да и автор!» Автор не новичок, с именем — вывезет.

На Рождестве ставили «На дне», потом немецкую вещь, играли утром и вечером. С нового года репетировалась «Сеть». Снова Анна Михайловна учила, работала. Рождество ее утомило, извела праздничная публика. Но и в «Сети» роль была не из радостных. К чему они это ставят? А с другой стороны — что же играть? Старое сыграно, нового или нет, или оно неприятно, трудно. Остаются огарки и министры. «А может быть, просто мы отживаем, для молодого нужно молодое? Может, нам в провинцию?»

Все же она работала — покорно, вяло. Но театральные истории, шушуканье, сплетни раздражали еще больше. Иногда казалось, что вообще театр — дом умалишенных: у всех маленькое помешательство на славе.

— Имела успех? Будет иметь? Разве это успех? Связи!

И цветы, подарки, счет вызовам, иудины лобзанья актеров, грубость тузов с мелкотой — все было так тоскливо, так старо, безнадежно. «Горич не мог бы быть актером». Ее радовало, что он иной, высшей породы.

Встретясь с Феллиным, она спросила как-то про Горича.

— Уехал. А вам зачем?

— Нужно.

— Нравится вам Горич, бр–р…

— Нравится.

Феллин похрустел пальцами.

— Везет ему. Лучше б я вам понравился… а?

Анна Михайловна посмеялась. Феллин был тощ, жалок. Верно, катары его разыгрались. Росло и озлобление неудачника.

— Вы все смеетесь, вы самодовольная женщина. Вас ничем не проберешь.

— Не бранитесь, лучше скажите, куда уехал Павел Александрыч.

Феллин хотел съязвить, но вдруг опустился, поблек.

— Остришь тут с вами, смеешься, п–ф-ф… — а в сущности мне мало дела до всего этого. И Горичи мне ваши не нужны.

Он согбенно прошелся.

— Да, он приедет скоро. А я вам должен сказать, — как женщине доброй — вы знаете, я ужасно устал? Мне вот все это, — он кивнул на декорации, подмостки, — ужасно надоело. Приходишь домой, и такое настроение… взял бы гвоздь, вбил, и… — Он глупо усмехнулся. Анна Михайловна взглянула на него серьезно. — И… — Феллин вдруг высунул язык и вытаращил глаза.

— Фу! Бросьте!

Он провожал ее, дорогой говорил все то же.

— Бесцельная жизнь. Ролей нет, выбиться не дают. Представьте себе — до могилы все ждать чего-то. Человеку сорок два, он один, как карандаш, живет в отеле. «По–нашему — в меблированных комнатах…»

— Да, и размышляет.

— Вы холостой?

— Абсолютно. Жена, дети… Это дурно. Знаете, маленькие эти клопы, — он брезгливо вытянул руки, — пеленки… гадость.

Они простились. Взглянув на его худую спину, — она почувствовала к нему добрую, человеческую жалость. Казалось, что его дни кончены.

Потом мысли ее перешли на Горича. Как всегда, что-то сладостное, стыдливое охватило ее. Не хотелось домой. Забраться бы в поле, снежную равнину с звездами, — снова повторять о своей любви, плакать. «Отчего не сказала я ему больше — как он прекрасен, как рвется моя грудь от восторга? А может, это ему неприятно, он уехал поэтому? Вряд ли. Что сделала я дурного?»

«Я уже не молода, — думала она дома, — и, значит, никогда до сих пор не любила. Оттого так нелепа моя любовь».

Потом достала Тютчева и, бродя, твердила стихи.

На другой день на репетиции была рассеянна; играть не хотелось, она с удовольствием слонялась в антрактах.

О, как на склоне наших лет Нежней мы любим, и суеверней…

Сияй, сияй, прощальный свет Любви последней, зари вечерней! [121]

— Да, Киев меня любит. В прошлом году: знакомых никого, пресса чужая — что ж вы думаете, на тринадцатом представлении венок. Отзывчиво, как-никак.

— Это, по–моему, просто подлость. Как только я лицом к публике, она меня загораживает.

Я помню время золотое,Я помню сердцу милый край…День вечерел. Мы были двое,Внизу, в тени, шумел Дунай [122].

— Женя, десять раз говорил: если не умеешь ставить в четверть часа, нечего этим и заниматься.

И с диких яблонь цвет за цветомНа плечи юные слетал [123].

Где эти яблони, Дунай? Ей казалось, что сейчас она шагнет в волшебную страну, но вокруг были плотники, статисты, Платон, Феллин, Горбатов — сердце останавливалось.

X

Между тем спектакль близился. В театре были возбуждены — это важный день: многое он решит. По мере его приближения Анна Михайловна мрачнела.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже