Полковник мой спит еще, розовый отблеск покоится на сухеньких его чертах, вся изба поседела от росы — и так хочется припасть к этому старому старикану, поцеловать его в лоб, как отца, — жаль будить: стареньким и спать‑то только под утро.
В семь часов мы готовы. В беседке Розов «сервирует» чай, мы наливаем с густейшими сливками, вокруг повилика обняла тонкими кольцами решетку, и высоко в небе чешуятся облачка: баранчики. Это уж скромный, трезвый день. Полковник умыт, нас ждут собаки и тетерева. Хорошо ли я спал? Отлично. Философствуем слегка. «Вас, полковник, в генералы бы должны произвести. Признавайтесь, очень ведь свирепый?» — «Ду–шка, война вздор; самое лучшее в войне — домой ворочаться и пенсии ждать. Наилучшее–с».
Ну Пальмерстон![87]
Я‑то думал, десятка три турков на своем веку укокошил.А потом, когда выступаем в поход, полковник даже похож на Следопыта[88]
: «длинноствольная винтовка» какая-то. Я тоже с ружьем, но на сердце у меня весело и несерьезно до последней степени: не похоже что‑то дело на тетеревов, совершенно не похоже. И проспали слегка, да и солнце, дай Бог ему здоровья, растопило воздух: пышущие волны плавают над полем, как напоены они глубочайшим, шелковым духом, ароматами, нагретым сеном, волей! Джон с Бисмарком давно друзья: в овсах только хребты их выныривают, — носятся как сумасшедшие.«Тут, батенька, в этой курпажине выводкам быть да быть: замечаете, линяли, помет, а земляничка плоха?»
Правда, мы бредем уж струящимся в ветре березняком. Здесь в ранней тиши утра тайными тропами бродили все эти славные тетеревята за своей мамашей, и глупый черныш «монах» сидел где‑нибудь в кусте и тарахтел, чуфыкал, раздувая красные брови. Только — было да сплыло. Теперь жарко, все в чаще, — а потом, Джон! Джон безумный! «Джон, куда тебя черти носят? Джон, анафема!» Но Джон в солнечном трансе — вместо того чтобы чинно разнюхивать тетеревиные следы, носится как угорелый — тр–р-р, тр–р-р, — ну, конечно, поразгонял в чаще всех косачей, цыплят, мамаш. Надо б тебя орясиной, как Брец советовал, да уж, видно, твое счастье — самому разве побегать высунув язык в этих кустах, березках, огненном аромате? Нынешний воздух — ведь это «ром неба». Нехитро и человеку ошалеть.
А у полковника через плечо фляга — понимаю в чем дело — это «огненная вода». «Слушайте, Розов, невозможно все же на охоте ни разу не выстрелить?»
Ах, глупо несколько, но хорошо, как хорошо, забежать в глубь, в лес, и палить — раз, раз, так, на воздух, с добрыми намереньями, в честь неба, солнца, полковника, Джона!
«Голубушка, вы того… насчет головы у вас как? Не очень нагрело?» Следопыт думает, что я рехнулся, говоря короче, — нет, я могу еще посоображать. Например, с удовольствием выпью «воды жизни», позавтракаю с полковником здесь, в лесу, в тени раскидистого баобаба, даже Джона покормлю чем‑нибудь. А потом солнце перейдет меридиан, полковник разомлеет, я уложу его вздремнуть, буду улыбаться неизвестно чему, Бог знает о чем мечтать, чего никогда не будет, — и отмахивать веточкой мух от полковничьего лица.
Все‑таки — надо домой. Свечерело, и тележка моя подана, у крыльца. «Прощайте, дорогой, крепко, крепко вас целую. Дай вам Бог». — «Нельзя–с, провожу вас пять минут» — это полковник сел на козлы, прямо с земли шагнул длиннейшими своими ногами — корабль наш поплыл. Как мы устали, у всех кружатся немного головы — это от деревенского вина — неба и воздуха. Но приятно ехать с чуть затуманенной головой, полтора десятка верст мимо зелени, в нивах, большаками.
«Вот–с, с горы осторожней, засим Господь с вами. Спасибо, не забыли старика». И снова поцелуй, и потом сразу мы катим под гору, а полковник сверху машет, похожий на высокий четырехугольный крест или на Соколиного Глаза[89]
. Прощайте, прощайте, Соколиный Глаз, — привет вам за волю, за сердце чистое — привет!Он тонет в зеленеющем небе. Мы же катим. Мы едем с пустыми руками, все наши тетери мирно дремлют сейчас под кустами, мы неудачники — но это ничего: Джон ласково жмется, и зеленые поля раздвигаются пред нами великими покровами, и небо несет свой купол без конца, без конца, — все они сводят нам в души глубокий мир. О, шуми, шуми, ветер, говори о просторах, дальних звездах, радости. — Прощайте, полковник, привет!
АГРАФЕНА[90]
I
На дальней заре своей жизни, семнадцати лет, стояла Груша в поле, ранней весной. Пели жаворонки, было тихо и серо — апрель, под пряслом бледно зеленела крапива. Груша слабо вздохнула и пошла тропинкой от деревни к большаку. И когда она до него дошла, издали, от лесочка ледовского, зазвенели колокольчики. Сквозь светлую мглу утреннюю трудно было сразу разобрать, кто едет, но видимо — тарантас, тройка; вероятно, из усадьбы господской кто.