Уколола жена. Но укол ее я, как носорог, ощутил после их ухода. Стало обидно. Однако воспоминания, как рюмка хорошего коньяка, все заглушили. Писал с вдохновением.
Да вскоре вернулась Валя с одной Михалиной, разозленно тянула малышку за руку. Девочка всхлипывала, размазывала грязными ручками слезы, и замурзанное личико ее даже в трагическом плаче казалось задорным, во всяком случае, глазки зыркали очень хитро: хотела разжалобить деда, ожидая моего приговора.
— На твою цацу. Целуйся с ней. Плоды вашего с Мариной воспитания. Стыдно во двор выйти.
Когда дети проказничали, бабушка обвиняла маму и деда.
— Что она натворила?
— Пусть расскажет сама.
Хотел взять Михалинку на руки: очень уж жалостливо она всхлипывала. Но Валя крикнула:
— Не поднимай эту пышку. Хочешь, чтобы, шов разошелся? — недавно мне оперировали грыжу.
Я раздел малышку, платочком вытер лицо.
— Что ты натворила, маленькая моя?
— Ницего я не сказала.
— Почему же так разволновалась бабушка?
— Не знаю.
— Вот же лгунья! А ты посюсюкай с ней, посюсюкай, так она тебе не такое выкинет.
— А что она выкинула?
— Я ничего не кидала!
Валя вернулась в кабинет, цыкнула на Михалину:
— Становись в угол и не пикни!
Девочка послушно уткнулась носиком в стену; непривычная ее покорность растрогала до слез.
— Заплачь. Видишь, как она понимает свою вину?
— А велика вина?
— Стыдно во двор выйти. Что люди будут говорить! Вот как в семье профессора воспитываются дети!
— Да что она отмочила?
— Вот именно — отмочила. Более емкого слова не придумаешь. Она нахамила Майе Витольдовне. Та спросила: «Кого ты, Михалочка, больше любишь — бабушку или дедушку?» А эта «профессорша» сопела-сопела носом и бухнула: «Я могла бы сказать, что ты дура, но я не буду этого говорить».
Сдержаться было невозможно, и я засмеялся. Жена возмутилась:
— От твоего, товарищ профессор, воспитания она еще и не такое сморозит!
— Разве я морозила ее?
— Молчи! До вечера будешь стоять в углу.
Вышел из кабинета, чтобы в прихожей и на кухне посмеяться вдоволь. Представил манерную, чопорную Майю Витольдовну, ее физиономию после Михалининых слов, ее ужас, обиду. Майя — балерина в прошлом и самая молодая пенсионерка во дворе. Одинокая, бездетная, она любила детей, но говорить с ними не умела. Да и со мной странно говорила — неприятно подобострастно, будто от меня зависела ее судьба или, самое маленькое, размер пенсии. А с Микой и Викой слишком сюсюкала: «Голубочки мои! Ласточки!»
Гуляя с детьми, я наблюдал реакцию Михалины на это и давно опасался конфликта. Добрая ласковая Вика смеялась. А Мика без улыбки смотрела из-подо лба, с пренебрежением и на тетю Майю и на сестричку свою. И вот — выпалила. Некрасиво — но смешно. И разумно.
— Я пойду к Вике, — сказала жена. — Милый ребенок — сидит себе в песочнице, лепит домики. А эта так и зыркает, как бы набедокурить. Прошу тебя: не либеральничай. Дай понять, что она поступила нехорошо и должна понести наказание. Вернусь и увижу ее у тебя на шее — имей в виду…
— Ты не знаешь, какой я строгий бываю.
— Слава богу, знаю. Перун.
— Иди, иди, а то Майя не устережет Вику.
— Там Мария Михайловна.
Тихонько, на цыпочках, вошел в кабинет. Михалина стояла там же, но изучала штепсель на шнуре от торшера. Глянула на меня с надеждой. Но я словно бы и не заметил ее — выполнял данное бабушке обещание. Только проверил, заткнута ли вилкой розетка, от нее же, от непоседы этой, затыкали все розетки.
Молча сел за стол. Но Ванда, молодая, веселая, остроумная, способная на самые неожиданные поступки, отдалилась, растаяла в тумане сорока лет. Мысли сосредоточились на внучках. Чьи гены передались Михалине? Мы с Валей такие спокойные, уравновешенные. Однако же мать ее, Марина, тоже была в детстве чертенком. Да и сейчас еще большая выдумщица, кажется, только и занята тем, как бы кого разыграть. Странно это. Словно бы от Ванды передались черты и нашей дочери, и нашей внучке. Мысль тайная. Валю она обидела бы.
Захотелось почитать серьезное исследование о типах характеров, темпераментов, как они формируются: что — от дедов и отцов, что — от окружения, внешних обстоятельств. В молодости, студентом, я серьезно интересовался психологией. Даже хотел в аспирантуру податься по психологии. Миша Петровский отговорил. И потом, вплоть до старости нашей, ставил себе это в заслугу: «Скажи спасибо. Самый выдающийся психолог может написать только одну хорошую книгу, а дальше будет повторять себя. Психология человека — величина постоянная, изменения в ней слишком медленны. Древние греки поступали так же, как и мы, а в чем-то мы, возможно, и не дотягиваем до них».
Я спорил с ним: «Ты — догматик. Психология изменяется вместе с историей. Что же, по-твоему, революции ничего не изменили? И научно-техническая революция не изменит нашей психологии?»
«Мою — нет. Да и твою вряд ли. Соловьева мы с тобой не переплюнули. Да и Карамзина… Не говорю уж о Пушкине и Толстом. Кто из современных поднялся выше?»