Мы, кажется, слишком долго разглядывали друг друга. Личико так себе. Курносая. А глаза… глаза действительно красивые — как северное небо в ясный день. Я шел со страхом утонуть в ее глазах, настроенный признанием старого Колбенко. И я почти обрадовался за свою стойкость и плавучесть: глубины карельских озер не затягивают меня. Не тонул я. Нисколечко.
Воспитанная лучше, девушка первая почувствовала неловкость нашего взаимного молчаливого разглядывания.
— Странно, почему потеет оптика? — Показала фланельку. — Такой сухой день. В Карелии континентальный климат. Самый здоровый.
Прав Колбенко: русское произношение отменное! Нам с ним далеко.
Я наконец обратил внимание на то, как мы стоим: она в котловане, а я на бруствере над ней; ее лицо на уровне моих колен. Нехорошо. Что она подумает о моем воспитании?
Прыгнул в котлован. Повернул трубу дальномера к себе.
— Оптические прицелы следует держать в чехлах.
— Спасибо. Мне сказали об этом. Я тренировалась по дальним предметам. По пожарной вышке… Я довольна, что поняла принцип.
— Будем знакомиться. Я комсорг дивизиона.
— Я догадалась. Мне рассказывали о вас. Вас любят.
И снова этот едва приметный — только вздрогнули колени — светский реверансик. И светский наклон головы. А пуговка гимнастерки не застегнута, обратил я внимание. И улыбка как при знакомстве на балу. Все это вместе… нет, скорее мое повышенное внимание к выявлению совсем не солдатского этикета почему-то разозлило, настроило против новобранки. Очень нам нужны твои финские штучки! Не помогут они укреплять дисциплину. И признания в любви — кто из девчат болтал? — мне ни к чему! Тужников и без того ревниво высмеивает: я, мол, что поп среди деревенских баб, дурочки каются в своих грехах (противоречив мой комиссар: официально требует умения проникать в солдатские души, Суворова ставит в пример, а потом ехидным высказыванием зачеркивает свои громкие призывы).
Хотел приказать ей застегнуть пуговку, а то, чего доброго, бюстгальтер выставит. Однако не отважился.
— Вы представляете, кто такой комсорг?
На лицо ее упала тень испуга, непонимания или, может, даже боли. Она сказала уже без игры в светскость, чуть ли не с обидой:
— Вы плохо думаете обо мне. Я кончала советскую школу. И была комсоргом класса.
— Комсомолка? И поехали на учебу к… врагам?
— У меня был небольшой выбор: или на лесоразработки, или…
— Конечно, в лесу надо вкалывать, а в Гельсингфорсе можно прогуливаться с офицерами, — послышался за моей спиной до хрипоты злой голос.
В пяти шагах стояла Глаша Василенкова. Она с неприкрытой ненавистью смотрела на дальномерщицу. Я похолодел от мысли, что может произойти между сестрой замученной диверсантами Кати, подругой Лиды, погибшей от финской мины, и этой… карелкой. Но Глаша, скорее всего считает ее финкой, сам я так сказал Колбенко, и Данилов, кажется, раза два обмолвился. Почему никому не пришло в голову, что нельзя им быть вместе? Не важно, что разные взводы — Глаша связистка. Но батарея как одна семья, один дом, тут нельзя не столкнуться. Новобранка сжалась, как-то сразу поблекла, даже, показалось мне, волосы ее посерели; видно по всему, за три дня она не впервые слышит злые слова. Но ответила Глаше смело, хотя подчеркнуто вежливо:
— Зачем вы так? Вы же не знаете. Никто не прогуливался. На курсах были строгие порядки. Лагерные. А я… я только там, в Хельсинки, услышала о карельских партизанах. И я хотела, став сельской учительницей, помогать нашим людям.
— Да уж! Помогла бы! — язвительно бросила Глаша и с пренебрежением не только к Иванистовой, но, пожалуй, и ко мне не по уставу повернулась и пошла от нас.
Будь это не Глаша — любой наш боец — я показал бы свою офицерскую власть, поучил бы уставу, чтобы поняла новенькая, что такое дисциплина и что офицер не имеет права поощрять нарушения ее. Но здесь я был бессилен. Оправдал Глашу:
— Вам рассказали, что сделали с ее сестрой?
— Да, — прошептала она.
Я смотрел на тумбу дальномера. И вдруг рука девушки легла мне на грудь, на орден Красной Звезды.
Не хватало еще такого обращения при первом знакомстве. Но глянул на нее и… не отступил: лицо ее побелело, губы скривились — вот-вот зарыдает.
— Слушайте! Вы образованный человек. Вы должны понять. Есть фашисты. А есть народ! Простой народ… Он добрый! Поверьте мне, он добрый!
Я мог ответить, что политграмоту эту ежедневно твержу рядовым, сержантам, сам товарищ Сталин говорил о том же: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается». Слова его относятся и к финнам, к венграм… Но я не сказал — не соотносились высокие слова с ситуацией.
— Не говорите это Глаше.
В траншее, что вела к прибору, я остановился, повернулся:
— Как ваше имя? Полное.
— Миэлики.
Я усмехнулся над Колбенковым «Ку-ка-ре-ки», совсем ведь не похоже. Иванистова остановила меня чуть ли не у прибора, у которого дежурили девушки: обеспечивали боевую готовность.
— Пожалуйста, Павел Иванович. Остановился, строго поправил:
— Товарищ младший лейтенант. В армии — только так.