Эта минута проходит, и вспоминается другой стих, не связанный с бегом минут.
Лишь розы увядают,
Амврозией дыша.
В Элизий улетает
Их легкая душа.
И там, где волны сонны
Забвение несут,
Их тени благовонны
Над Летою цветут.
Острее других он понимал неокончательность реального мира, зыбкость его предметов и в поисках иной сути уходил дальше других.
Стояла полная тишина, когда я осмелился и перешагнул бархатную веревку ограждения. Книжка, лежащая на столе, оказалась томиком Байрона. Глубокий след когтя отчеркнул там две строчки:
Fare thee well, and if for ever,
Still for ever fare thee well.
В доме было пустынно. Шаркали по паркету мои войлочные лапти. На выходе сидела с вязанием старенькая тетушка. Она бросила на меня взгляд и проворчала:
— Вечно кто-нибудь спрячется в кабинете. Вот так и умывальник Александра Сергеевича вынесли.
Непрерывная линия
Вот времена десятилетней давности. Маленький самолет с кожаными сиденьями. Скажете, нет таких. Не знаю, мне именно таким он запомнился. Аэро, кресел на десять-двенадцать, похожее на лимузин двадцатых годов: красное дерево, плюш, бронза и кожаные кресла, изрядно потертые, слегка потрескавшиеся. Он летел тихо, поскрипывал, стюард играл на скрипке. Отличная машина, дивный мотор, свечам сорок лет — и никакого нагара. Говорят, что иные самолеты просто поражают специалистов своей долговечностью.
Ты приземляешься в Паланге и идешь через аэродромное поле к зданию аэростанции. Тогда оно было не таким, как сейчас, отнюдь не напоминало вокзал, скорее приморскую виллу, а полосатый чулок на крыше, вечно надутый балтийским ветром, как бы приглашал отдохнуть с приключенческой книгой в левой руке и со стаканом бренди в правой.
В буфетной комнате, обшитой панелями мореного дуба, в мирном сумраке, свойственном таким хорошо продуманным буфетным, ты сразу же видишь огромную фигуру Красаускаса. В белом фланелевом костюме, с лицом, обожженным всеми сезонами Балтики, он стоит, облокотившись на бар, и беседует с буфетчиком Альфонсасом, обезьянья физиономия которого, обрамленная пушистыми рыжими бакенбардами, освещена, как всегда, приятельски-рассеянной улыбкой.
— Я часто вспоминаю сороковые годы, Стасис, — медленно говорит Альфонсас, а руки его, не торопясь, но быстро, поворачивают краники кофейной машины, протирают стаканы с тяжелым дном, серебряным черпаком достают кусочки льда, разливают влагу из разнообразных бутылок, кладут на тарелку добротные сандвичи, чиркают зажигалкой. — Вначале массовые убийства и насилия, однако даже и среди всей той гари были ясные дни, правда? Конец декады — наша юность, а? Помнишь эти фокстроты — «Розамунда», «Мэри дурой была»? Тот стиль навсегда в нас остался, тебе не кажется?
Красаускас курит большую сигару, поводит плечищами, длинный и мощный мускул спины, словно тюлень, потягивается под белой фланелью.
— А помнишь, Альфа, университетские соревнования? — спрашивает он буфетчика. — Кажется, сорок девятый. Мы были с тобой соперниками в декатлоне. Ты отличился тогда в барьерном беге, рыжий.
— Ха-ха, — улыбается Альфонсас. — Я помню, как ты метал копье. На третьей попытке… ха-ха…
— В самом деле, оно улетело куда-то, — притворно смущается Красаускас. — Стадиончик был маленький, и я не рассчитал.
— Где оно сейчас, твое копье, Стасис? — вздыхает Альфонсас.
— Вон оно, — улыбается Красаускас и показывает сигарой в круглое окно под потолком буфетной.
За окном в голубизне, прошивая мелкие клочковатые тучки, кружевную рвань, торжественно серебрясь, проплывает его мирное копье. Воин мира.
Наконец ты замечен.
— Смотри, кто к нам приехал! Привет! Привет! — буфетчик вытирает руки и протягивает правую для рукопожатия.
Красаускас поворачивается к тебе. Гулкий смех еще более удлиняет его лошадиное лицо. Он обхватывает тебя за плечи, сжимает.
— Меня послали тебя встречать, а я заболтался с Альфой. Пропустил самолет, вот свинство!
Возле аэростанции под соснами вас ждет открытый желтый автомобиль с двумя красными креслами, должно быть, одного поколения с упомянутым уже самолетом. Пружины и рессоры скрипят под вами. Мотор исправно тарахтит. Мимо плывет Литва.
— Здесь все друзья сейчас собрались, — рассказывает по дороге Красаускас. — Ванька, Валька, Вовка, Мишка, Гришка, Вольф, Рольф, Ядек, Мадек, Альгис, Костас, Юстас, Витас, Ромас, Титас… — в ушах довольно долго еще посвистывают окончания литовских имен, пока он не прерывает список, всех не перечислишь. — Собрались повеселиться. Молодость переходит в старость.
— До старости, может быть, еще не так близко, — возражаешь ты.
— В любом направлении одна дорога. Молодость перетекает в старость, но кажется, что есть и обратный путь. Этот праздник можно играть всегда. Все связано друг с другом, самая высокая птица соединяется с самой глубокой рыбой. Мне кажется иногда, что весь мир можно очертить одной линией, не отрывая резца, — так он говорит.
Вечером все общество собралось на пляже. Был солнечный шторм. В сверкающих валах то появлялись, то исчезали огромные плечи Красаускаса.