Жив ли еще трагизм в грязно-кальсонной папке? Первоисточник симфонии «Маршрута». «Когда б вы знали, из какого сора…» Клаустрофобия гэбэшного архива распахивается на Колыму. Недаром мать особенно любила строчку: «Остальных пьянила ширь весны и каторги». Так поет трагедия. В конце пути возникает Франция. Только там, быть может, ей удалось хоть ненадолго забыть этот советский архив.
«Вещи в себе», солидные издания «Академии»,
Увязаны шпагатом в чекистский бант.
С Достоевским все ясно, русская эпидемия,
Однако при чем здесь профессор Иммануил Кант?
Познать непознаваемое, экая премудрость!
Сделал опись при понятых, наляпал сургуч.
Что бы там ни говорили ницшеанские Заратустры,
Ленин был прав, внедряя наш «Всеобуч»!
Изъятая философия перестает философствовать,
Превращается просто в объем и вес.
Человек подлежит дознанию, тщательному следствию.
Собака любит мясо, а лошадь овес.
Из маминой папочки папочкины выпадают некоторые заявления и письма. Значит, несмотря на изоляцию супругов и десять тысяч километров тайги и тундры, между их папочками в Казанской гэбухе существовал контакт. Вот и фото отца лагерного периода, анфас и в профиль, суворовский хохолок, в губах ирония, но не радековская, а общенародная, которая, быть может, его и спасла. Здесь же справка об ударной работе в управлении «Интауголь». Равнение на передовиков! Красная сволочь даже не думала о цинизме таких наград. Напротив, они ей казались проявлением человечности.
Наконец из папочки выявляется и сам почти почетный посетитель, ныне почти почтенный писатель, снимаемый в данный момент для биографического фильма. Совершенно секретно. Март 1951 года. МГБ Татарской АССР запрашивает из Магаданского отдела МГБ копию дела Е.С.Гинзбург в связи с началом разработки ее сына Аксенова В.П., студента первого курса Казанского мединститута.
Так они начали и меня работать,
Хряки пролетарской революции, дети Свиньи,
В шевиотовых, с лампасами, штанах санкюлоты,
Матери своей многососковой похрюкивающие сыны.
А я разгуливал в закатный час по Казани,
Чьи шпили предполагали на Западе и Нью-Йорк, и Париж,
Уже подготовленный к революционному наказанию,
Не подозревающий, что вместо судьбы мне приготовлен шиш
Этой ебаной революции и воронок трехтонки…
Через сорок с чем-то я молча воплю:
«Не получилось, суки!»
По матери, и по отцу, и по профессору Эльвову на гэбэшные картонки
Я слезы невидимые, но сверхкислотные лью
И задыхаюсь от скуки.
АААА
Посмотрев на заголовок, читатель может вспомнить, что такое же количество гласных употребил Гоголь в качестве своего юношеского псевдонима, только там они отличались округлостью: ОООО. Юнец, как известно, растянул свое имя во всю длину, превратившись таким образом из двухсложной уточки Того в большущего журавля, именуемого Николаем Васильевичем Гоголем-Яновским. Затем, к полному своему изумлению, он обнаружил в этой продолговатой фигуре четыре «О» и сделал их своим псевдонимом. Эта проделка говорит немало как о тщеславии юнца, так и о не остывшем еще удивлении собственной персоной.
У нас тут подобного четырехколесия, как ни крути, не получится, зато, взяв одно лишь — увы! — нерусское слово СААРЕМАА, мы вытаскиваем из него четверку недурных пирамидок и отъезжаем в воспоминаниях на двадцать семь лет назад, в холодное балтийское лето 1966 года. Засим, утрачивая академический plural, уже в качестве героя рассказа отправляемся на эстонский остров, захвативший когда-то в свои сети так много первой гласной.
Посмотрев на карту, всякий увидит, что эта довольно большая часть суши, принадлежащая, кажись, к Моонзундскому архипелагу, западным своим боком выпирает прямо в открытую Балтику, да еще для пущего соблазна вытягивает в сторону Швеции язык песчаной косы с городишком Кингисеппом на кончике. От этой косы по прямой до несоветской территории, то есть до Готланда, было в те времена не более ста пятидесяти километров, не знаю, как сейчас. Недавно, кажется в 1989-м, я провел неделю на Готланде, где не переставал удивляться, как он сильно похож на Сааремаа своими плоскими берегами, конфигурацией и оттенками зелени, а также специфической балтийской меланхолией.