Дражайшая падчерица.
Ваш отец болен, и мы опасаемся, что он не проживет и месяца. Вам следует немедленно выехать домой, если вы хотите застать его в живых.
Дано в Донэре, семнадцатого червеня.[3]
Мачеха, не мать. Родной матери у Марии-Элены уж лет двенадцать как в живых не было. А теперь умирал и отец. И что-то ждет ее впереди?
С таким и взрослому человеку справиться сложно, а уж семнадцатилетней соплюшке, которая последние десять лет провела за стенами монастыря? Конечно, Мария-Элена не ждала от жизни ничего хорошего.
Матушка-настоятельница всегда знает о том, что происходит в монастыре. Иначе — лишается своего поста и власти.
Она знает, кто ворует с монастырской кухни еду, кто из монашек молится искренне, а кто по обязанности, кто из воспитанниц любезничает со смазливым конюхом, и кто по ночам читает под одеялом непристойные вирши площадных поэтов. Работа такая…
О письме она тоже узнала достаточно быстро. Донесли.
Привилегия герцогской крови — у Мария-Элены была своя комнатка. Крохотная, в ней помещались лишь кровать, узкий шкаф и таз для умывания, но и то уже благо. Ей не приходилось делить спальню еще с десятком девиц. Она могла остаться одна хотя бы ночью, только вот как же тяжелы были эти ночи. В узкое окошко-бойницу почти не заглядывал свет, и иногда девушка чувствовала себя, как в темной ледяной яме. Словно в погребе.
Когда-то Силанта заперла ее там… как же она кричала, колотила по двери, срывая ногти, звала… и никто, никто не пришел.
И сюда никто не пришел, молись, не молись. Отец умирает. Все…
Сейчас тоже никто не придет.
Ан нет, дверь скрипнула. По традиции, засовов на дверях в монастыре просто не было, редкое исключение составляли покои настоятельницы, а остальные…
Что тебе скрывать в божьем доме?
— Мир душе твоей, дочь моя.
Мария-Элена вскочила с кровати так поспешно, словно та задымилась. Опустилась на колено, коснулась губами протянутых ей четок.
— Благословите, матушка.
— Да пребудет над тобой милосердие Ее.
— Аэссе, — привычно отозвалась Мария-Элена.[4]
— Мне пришло письмо, дитя мое. Сочувствую твоему горю.
Мария-Элена осмелилась поднять глаза и бросить на настоятельницу робкий взгляд. И тут же вновь опустила ресницы.
Конечно, она не сочувствует. Просто привычно говорит правильные слова, эта женщина в сером платье и белом платке на тщательно уложенных косах. Не старая, полноватая, с мягким, даже невыразительным лицом, похожим на непропеченную булку… и глаза, как две изюминки. Впрочем, Мария-Элена отлично знала, каким грозным может быть ее голос, какими жесткими глаза и как сжимаются губы, произнося привычную фразу: «в темную, на хлеб и воду, на трое суток».
— Разумеется, ты должна ехать домой. Твоя матушка на этом настаивает.
— Да, матушка.
Настоятельница вздохнула.
— Мы искренне надеялись, что ты решишь остаться под защитой наших стен, но видимо, Она решает иначе, и Ей угодна мирская жизнь, не монашеская…
— Матушка… ее светлость что-то писала обо мне?
Слова почти не выговариваются, язык сухой, как сброшенная змеиная кожа, и едва поворачивается во рту. Настоятельница смотрит с грустью.
— Да, дитя мое. Герцогиня написала, что тебе уже нашли жениха, хотя имя его в письме и не названо, но это хорошая партия.
Мир темнел, рассыпался осколками…
Мария-Элена хотела бы броситься к ногам настоятельницы, умолять остаться в монастыре…
Бесполезно. Все — бесполезно.
Впрочем, матушка сама поняла ее состояние.
— Если получится так, что ты предпочтешь мирской жизни наше служение, тебе достаточно будет написать мне.
— Но как я…
— Я дам тебе с собой клетку с голубями.
— Благодарю вас, матушка.
В этот раз даже получилось поклониться. И еще раз поцеловать четки.
— Помни, дитя мое, мы всегда будем рады видеть чистую душу в стенах нашей обители.
— Благодарю вас, матушка.
— Скоро тебе принесут мирские вещи.
— Матушка?
— Ты приехала сюда совсем ребенком, и не помнишь всего. Твой отец прислал для тебя вещи… вряд ли они подойдут идеально, но полагаю, что-то можно будет подогнать по фигуре.
— Да, матушка. Благодарю вас, матушка.
— Будь всегда такой же доброй и послушной, и да пребудет над тобой Ее благословение.
Мария-Элена быстро осенила себя святым ключом.[5]
— Аэссе…
Настоятельница давно ушла, а Мария-Элена сидела на кровати, глядя в стену безнадежным взглядом.
Принесли и поставили сундуки, окончательно загромоздив крохотную каморку, а она сидела и сидела, не шевелясь, даже когда колокол пробил вечернюю молитву.
Ах, как давно это было.
Зеленый луг, мамины глаза, сияющее солнце, ласковый голос: «Малечка моя, самая красивая девочка, самая умная, самая любимая…»
Сегодня ее не трогали, не звали ни на молитву, ни к ужину, ни на бдение, сегодня нарушился весь жесткий монастырский распорядок, а Малена сидела, смотрела в стену, и не знала, что ей делать.
Ехать домой?