Я начинаю опасливо поглядывать на листы с набросками будущей книги, точно передо мною строгое предписание шефа — выполнить к определенной дате перевод документа. Рано или поздно придется взяться за работу или же сложить листы в папку, а папку убрать в портфель.
И вот, тихонько посмеиваясь в глубине души, как человек, задумавший сыграть шутку, в полдень я сажусь за машинку, чтобы снова заняться не тем, чем надо, а тем, чем хочется, чтобы вспомнить, каким я был той далекой поздней осенью — прискорбное зрелище, хотя сейчас и может показаться забавным, — и еще раз посмеяться над собой.
Так или иначе от первого из тех двенадцати дней свободы, что я себе назначил, осталось не так уж много. Для образцового служащего, который ежедневно принимается за работу в четверть восьмого, усесться за машинку без пятнадцати двенадцать — непростительное, но сладостное прегрешение.
Вчера я устроил себе праздничный ужин: угли так и дышали жаром — только успевай снимать гренки. Немного сыру на десерт и последний глоток темного вина — а потом я снова собрал разбросанные головни и раздул огонь.
Было еще не поздно, всего лишь начало двенадцатого, и я предвкушал долгий освежающий сон, после которого можно будет встать пораньше и наконец-то взяться за книгу.
Но часы на башне в Вальнове пробили три, потом четыре, потом половину пятого, а я все еще вертелся в постели без сна.
Проснулся я без малого девять. Дождь лил как из ведра, вода бурлила в желобах на крыше и яростно низвергалась на кафельный пол задней террасы. И я вдруг почувствовал, что слушаю дождь с наслаждением, точно впервые. Когда летом в доме собирается вся семья, я расстраиваюсь, если небо хмурится, потому что для детей дождливый день — день потерянный, а бедной Аделе без конца приходится вытирать лужи и грязные следы на полу. Зато сегодня я сколько угодно могу валяться в постели и, не открывая окон, слушать шелест и пение струй.
Казалось, мне совсем не хочется спать, но нет: опьяненный песней дождя, я не заметил, как подкралась дрема, и заснул, словно ребенок, убаюканный тихой колыбельной; очнувшись же снова и вспомнив, что мир существует, я сделал ужасное открытие — часы показывали почти десять!
Теперь следует принять душ, побриться, переодеться во все чистое и, придя в себя после долгого сна, спуститься в столовую, ощущая свежесть и прилив сил. Затем подкрепиться легким завтраком — кусочком хлеба с вареньем и чашкой теплого молока.
А дождь между тем все лил. Я сидел у окна, и меня наполняло тихое блаженство, совсем как в детстве после болезни, когда
И вот только около двенадцати я собрался наконец сесть за машинку и приняться за то, ради чего, собственное приехал сюда.
Кажется, все началось прошлой осенью. Я сказал «все», словно речь идет о каком-то событии, или о происшествии, словно состояния души можно загнать во временные рамки. Разумеется, сейчас я вспоминаю смутные признаки, легкие намеки — скорее предлоги, чем причины — на приближающуюся депрессию, незначительную и нелепую депрессию, преподнесшую мне первый урок унижения, мне, сильному, насмешливому человеку, нетерпимому к чужим слабостям и всегда готовому поиздеваться над приятелями, которые «лечатся от хандры»: бегают по врачам, отправляются в трансатлантический круиз, развлекаются сафари или меняют любовницу.
К признакам этим относилась непроходящая боль — вполне, впрочем, терпимая — где-то под ложечкой, боль, ничего общего не имевшая с гастритом и не проходившая от лекарств; сначала я решил не обращать на нее внимания, но она не желала покинуть меня и вскоре обрела конкретное название. «Рак пищевода» — такой приговор, начертанный огненными буквами, я вычитал себе в справочнике — это я-то, никогда не страдавший мнительностью! Вскоре появились другие признаки, подтверждавшие диагноз: общая слабость, ощущение разбитости, боль в спине и за грудиной, с правой стороны (напомнившая о том, что лет тридцать назад я перенес операцию на плевре), нарастающее истощение и упадок сил, не мешавшие мне, однако, оставаться образцовым служащим, чемпионом по истреблению бумаги.