Первая пьеса носила несколько претенциозное название «Ничтожество». Она получила премию и была поставлена на сцене, но с треском провалилась у публики и у критики. Действие происходило в некоей европейской стране (имелась в виду Каталония), оккупированной немцами (франкистами). Главный герой (ваш покорный слуга) состоял в рядах Сопротивления, любил одну-единственную женщину и находился в сложных отношениях с религией (родина-любовь-вера — обычная триада Цветочных игр). Кроме того, герой писал книги, что называется, «в стол», но делал вид, будто это занятие для него лишь развлечение, маленькая слабость, к которой следует относиться снисходительно или благосклонно, но не более того. И лишь когда за ним приходили из гестапо (франкистская жандармерия), наш герой показывал свое истинное лицо — перед смертью он заботился лишь о том, чтобы спасти свои опусы: «Бумаги, мои бумаги, там в ящике стола, умоляю, не жгите их!» Конечно, я хотел показать (но явно не сумел достичь цели), что писатель — человек слабый и в решительную минуту способен позабыть о Боге, родине и о любви.
Действие второй пьесы — с более скромным названием «Один из многих» — происходило на станции метро: то и дело прибывали поезда, сновали люди, рабочие расклеивали по стенам рекламные плакаты, уборщицы мыли полы, и среди всего этого маленький скромный человек, «один из многих», сидел на скамейке и сжимал в руках набитый бумагами портфель. В портфеле лежала рукопись, которую мой герой нес издателю, однако он никак не решался сесть в поезд и отправиться туда, где его ждало разочарование и крах надежд, поэтому всячески тянул время и, сидя в метро, разговаривал с людьми, рассказывал им о своей книге (а значит, о своей жизни). Ради того, чтобы книга увидела свет, он готов был отдать все, правда, у бедняги ничего никогда не было.
И вдруг — я не помню, как и почему, — увидев издателя или человека, похожего на него, он вскочил в вагон поезда и уехал. А мусорщик, до того беседовавший с «разговорчивым сеньором», открыл забытый на скамейке портфель и, увидев совершенно чистые листы бумаги, на всякий случай прихватил их с собой.
Итак, в двадцать пять лет я прекрасно осознавал то, что потом постарался забыть, влившись в шумный круговорот жизни, в болото обыденности. Но Адела всегда знала правду: если я не пишу, значит, лгу самому себе. Но, очевидно, для меня понятия «жить» — в обывательском смысле — и «писать» взаимно исключают друг друга. Я могу лишь чередовать два занятия: или жить, или писать; писать, вырвавшись из оков обыденности; жить, чтобы потом написать о пережитом.
Все объясняется просто: я никогда не был настоящим романистом, «сочинителем», как отец и многие другие. Настоящий писатель постоянно занят своим делом: отец писал шесть-семь часов ежедневно, кроме воскресенья, некоторые работают ночами, в выходные или исписывают кипы бумаги, сидя за столиком в кафе.
Нарцисс, эгоцентрик, не видящий дальше собственного носа, я много лет изображал романиста, старательно перекраивая на разные лады один и тот же сюжет; в лучшем случае я описывал то, что видел вокруг, оставаясь бесстрастным наблюдателем, не пытаясь проникнуть в суть вещей. Я создавал один большой роман, который мог бы написать любой человек, постигший азы литературного ремесла.
Дождь не прекращается, но я уже сижу без света — тучи рассеялись, и где-то вдали, словно маяк в туманном мареве, показалось солнце.
Сегодня не буду звонить в лавку Жауме — Сириси не любит пачкать свою машину, а на дорогах непролазная грязь, по крайней мере еще дня на три еды хватит. Правда, фрукты кончились: остался лишь один апельсин, и как только прекратится дождь, я попрошу Жауме прислать новый запас провизии.
Кстати, апельсины здесь удивительно вкусные, в Женеве таких днем с огнем не сыщешь, там мы едим алжирские или из Яффы, но их даже сравнить нельзя с теми, что продают в Вальнове.
А груши! В жизни не ел таких груш, какие приносил нам дядя Андреу, и где он их только брал, может, в специальной «грушевой лавке»? Заговорив о дяде, я мысленно перенесся в Барселону моего детства, вспомнил «папину бабушку» и «мамину бабушку», нашу старую квартиру с высокими потолками, где красовались написанные маслом аллегорические фигуры Европы, Азии, Африки, Америки и Океании (потолки были такие высокие, что на кухне сделали антресоли и там спали служанка и кухарка). Внизу у мраморной лестницы сидела консьержка, которая всегда знала, куда мы идем, чем собираемся заняться. «Ну что, на дачу? Отдыхать?» — интересовалась она, когда в мае начинались приготовления к отъезду в Вальнову. «Ну что, в театр?» — когда по воскресеньям мы всем семейством направлялись смотреть спектакль, а потом выпить чашку шоколада с венской булочкой. «Ну а теперь к бабушке?» — этот вопрос звучал в пятницу или в субботу, потому что разные бабушки принимали внуков в разные дни.