– Тс-с-с, – сказал Демьян – от его руки боль разливалась, распирала, будто он ей в грудь кипяток закачивал. Настя хрипела, ногтями скребла, царапая, раздирая его кожу, но он не двигался. – Подожди, – говорил. – Подожди, девочка.
Отпустил ее, она падать начала – ноги подогнулись. Демьян ее подхватил, отнес на постель тут же, в углу – уж она ее приметила, когда только в комнату зашла, хоть и с другими надеждами.
– Спи теперь, – сказал он. – Не бойся. Дыши.
Она боялась засыпать, но темнота накатывала, накрывала. Демьян на подоконник сел, смотрел наружу, в ночь, и все говорил, говорил странное – про Цусимское сражение, про Моодзунд, про гражданскую войну. Как под Смоленском в сорок первом артилерийскую установку рвануло, его всего обожгло, и когда девочка- санитарка его по грязи тащила, он, себя не помня, потянулся к ней, выпил, осушил досуха…
– А я давно никого не убивал, – говорил он. – Понемножку забирал, потихоньку, уж такая у меня природа, с жаждой не поспоришь, но в руках себя держал. Помнил, как потом горько и стыдно бывает. А тут – девочка совсем, дите смелое, отчаянное – тащит меня и уговаривает не умирать… Я ее за руку ухватил и через руку всю выпил, больно ей было, кричала, как заживо от меня горела… Упала в грязь веткой сухой, я на нее… Очень я до сих пор по ней горюю, а как звали даже – не знаю. Понимаешь, Настя, если к тигру раненому подойти – он потянется и разорвет, с добром ли ты, или с багром… Такая его природа, понимаешь?
Он наклонился, поправил Насте волосы, провел пальцем по щеке.
– Я и тебя осушать не собирался, но мог бы и не совладать с собой, уж очень ты похожа на… да неважно. Волосы, глаза, даже голос. Спи, девочка. Утро вечера мудренее.
Настя проснулась в пустом доме. Она села, вдохнула полной грудью, не поверила, вдохнула еще и еще, пока голова не закружилась от переизбытка кислорода. Ощупала себя – старый шрам был на месте, но сгладился, расплылся. Дышалось совсем иначе – работали оба легких, она это ясно чувствовала, только то, что было мертвым, ссохшимся, немного жгло.
Она вышла из дома и побежала – быстро, свободно, как девчонкой до войны бегала, как уже много лет не могла. О том, что случилось ночью, думать не хотелось.
– Фу, – сказала Оля, – какая гадость. Дима, зачем ты меня заставляешь смотреть гадость? Зачем, Дима?
– Познавательно, – ответил тот, улыбаясь.
– Это тебе, как будущему биологу, познавательно. В ваших науках все мокрое, теплое, хлюпает, копошится… жрет друг друга на завтрак, обед и ужин. Или вон, – она кивнула на монитор, где в высоком разрешении на паузе застыла толстая зеленая гусеница, напичканная личинками осы-наездника. – Яйца друг в друга откладывает… Брр!
– А в ваших науках как? – Дима потянулся, улыбаясь, поднялся из-за компьютера.
– В наших философских науках все чистенько, стерильно. Вечное сияние чистого разума. Никакой чавкающей слизи, только эйдос, континуум и… – он подошел ближе и от его тепла у нее в горле пересохло. – Эрос, Танатос, все такое…
– Осу не волнует судьба гусеницы, – сказал Дима, – у нее нет эмпатии, гусеница не видится ей живым страдающим существом. Такова осиная природа… для нее нет добра и зла.
– О, про это тоже книжка есть, – обрадовалась Оля. – Фридриха нашего Ницше. Будешь читать?
– Я читал, – сказал Дима, провел рукой по лицу и вдруг показался ужасно уставшим, древним, словно из двадцатилетнего стал столетним. – Я много всего читал.
Он отошел, наклонился над столом, щелкнул мышкой, сворачивая ютюб.
– Гусеница, инфицированная осой, меняет свою природу. Когда осята, эти маленькие «чужие», прогрызают себе путь наружу сквозь кожу живой гусеницы – она, отойдя от паралича, тут же начинает о них заботиться, как о собственном потомстве, которого у нее никогда не будет. Из последних сил вьет кокон вокруг личинок, ложится сверху, как часовой, и защищает паразитов, пока не погибнет от истощения.
– Фу, – опять сказала Оля. – Дим, хватит про ос, а? Гадость же! Если мне надо будет сесть на диету, – она положила руки на бедра и потянулась, демонстрируя, что никакая диета ей пока не нужна, спасибочки, – я себе эту гусеницу на заставку поставлю и на комп и на телефон…
– У беременной женщины тоже поведение меняется, – сказал Дима. – Она может внезапно осознать, что делает то, что раньше ей и в голову бы не пришло…
– Моя сестра Анька – я вас скоро познакомлю – когда беременная была, мел ела. Покупала пачку в канцелярском, за дом тут же убегала и стояла грызла, даже до дома дойти не могла. А еще – моет она такая посуду, задумавшись, и вдруг понимает, что губку поролоновую стоит жует, прямо в мыле и в помоях… Фу же, да?
– Меня другое тревожит, – сказал Дима задумчиво. – Стоит беременная женщина на берегу реки… У нее длинные темные волосы, она завороженно смотрит на воду. Нет ветра, вода гладкая, масляная, зеркальная. В реке или море отражается лунный свет, или розовые рассветные лучи, или электрический свет фонарей… Женщина наклоняется над водой – будто желая слиться со своим отражением – и, придерживая живот, падает в воду.