И снова они поняли друг друга. Кто спас? Ясно без объяснений. Отныне ты не принадлежишь самому себе, ты принадлежишь родине. Покорись долгу и забудь о личном спасении.
Этот деспотизм, освещенный веками, оба чувствовали, покорялись ему и надеялись, что рано или поздно избавятся от его беспощадного давления.
— Я знал одного человека, — сказал Игнатенков. — Это женщина. Из-за нее я попал в Новочеркасск. Оттуда — к Чернецову, потом — в Ростов, студенческий батальон Боровского. Боровский обещал, что мы погибнем за Отечество, почти все были согласны.
— Я тоже добровольцем, — сказал Пауль.
— Выходит, все знаете. Это как первый раз курицу зарезать. Сперва страшно, потом привыкаешь… Мы все сейчас даже как будто на одно лицо впалые щеки, усы и глаза… Русского сразу узнаешь по глазам. В них предчувствие смерти.
— Вы прямо фаталист! — заметил Пауль. — Что-нибудь случилось?
— Нет, на дуэли не дрался, — ответил Игнатенков. — Вам куда, до «Дроздов» или до «Корниловцев»? Я на «Дроздах» выхожу.
Подъезжали к остановке, названной по имени расположения Дроздовского полка. Уже показалась одинокая палатка толстой проститутки-гречанки, о ней знали все в Корпусе и никто к ней не ходил, ни один русский. Ходили к шайтан-мадам только сенегалы.
— Хочу подать заявление на выход из армии, — признался Игнатенков. — И не могу. Совестно.
Глядя в его грустные глаза, Пауль вспомнил, что сегодня на стене галлиполийской развалины видел нарисованную синей масляной краской картину вид Кремля, соборы, Иван Великий и надпись «Россия ждет, что ты исполнишь свой долг».
Кто написал? Это мог сделать любой.
— Я тоже не могу оторваться, — признался Пауль.
— Мне выходить, — с сожалением произнес Игнатенков. — Я живу в бараке десятой роты. Если что — милости прошу.
Поезд остановился возле станционной землянки. Они попрощались.
Потом Пауль иногда вспоминал вольноопределяющегося, когда становилось невмоготу и он мысленно обращался к Богу. Господь молчал. Надо было терпеть.
Двадцать первого марта сообщили, пал Кронштадт.
Вслед за этой тяжкой вестью — вызов Кутепова в Константинополь, откуда его могли и не выпустить назад.
И того же двадцать первого марта на острове Лемнос комендант генерал Бруссо исполняя приказ командира оккупационного корпуса генерала Шарпи, под угрозой наведенного с миноносцев на казачий лагерь пушек потребовал, чтобы русские немедленно дали ответ, грузятся ли они на пароходы и убираются либо в Бразилию, либо в Советскую Россию, или же переходят на положение беженцев, то есть не военных, а чернорабочих. Офицеров отделили от казаков, и тех казаков, кто дрогнул, прикладами загоняли на пароходы.
Этот генерал Шарпи был участником Великой войны, помнил жертву Самсоновской армии и говорил, что любит русских. В средине марта он побывал в Галлиполи и сказал: «Я должен относиться к вам как к беженцам, но не могу не признаться — я видел перед собой армию».
Теперь, без Кутепова, русский лагерь осиротел. Не стало защитника и вождя. Его вспоминали как Александра Невского, уехавшего в Орду. Вернется ли?
И тут еще прошел слух, что с первого апреля прекращается выдача пайка и войскам будет предложено выехать в Бразилию или в Советскую Россию.
На карте стояла жизнь.
В эти тревожные дни притихли голоса сомневающихся и больше никто не жаловался ни на чью тяжелую руку. Сразу все как будто выстроилось, самые либеральные признали, что мир человеческий и Божий — это не плоское строение из одинаковых кирпичей, а многообразный сад, в котором должен быть садовник. И еще признали, что переносить на историческую жизнь моральные законы людского бытия — значит сеять произвол.
Миновал день, второй, третий — Кутепов не возвращался.
Пауль сидел на солнце возле палатки, играл в шахматы с Гридасовым. Рядом на корточках пристроился Артамонов. Гридасов выиграл две партии, похрустел пальцами и ушел. Артамонов занял его место.
Сыграли еще две партии. Пауль снова проиграл.
— Черт побери! — выругался он. — Не везет.
Он загадал, что если выиграет, Кутепов благополучно вернется в Галлиполи.
Слабо похлопывал брезент палатки. Ветер то забрасывал за угол обрывок сгнившей за зиму веревки, то сбрасывал обратно.
Артамонов стащил гимнастерку, подставил солнцу плечи, покрытые синеватыми пятнами и темно-красными язвами. Такая болячка прицепилась почти к каждому. Говорили, из-за селитры, которая в консервах.
— Ты знаешь, сказал Пауль. — Я достану разных семян, заведем полковой огород. Будет у нас и картошечка, и баклажан, и гарбузы.
— Тьфу! — ответил Артамонов. — В городе малые турченята уже играют в наши парады… В Бразилию надо ехать. Или в Сербию… Еще немного — я возненавижу себя. Надо же! Собрались и талдычат: Родина, долг, умрем!.. Огородники!
Паулю было неприятно это слушать.
— Ладно, — сказал он. — Вот приедет Кутепов…
— Положил я на твоего Кутепова, — продолжал Артамонов. — Хочешь, стишки про него сочинил — послушай.
И стал читать злые нескладные частушки: