Он потянулся к нему, покрасневший и несчастный из-за своего решения, но так и не изменивший его. Голоса Намира и Ходдинга казались невнятным шумом за дверью. Думаю, Абрахам смотрел мне в спину, когда я уходил. Не знаю…
4
Я написал предыдущие строки здесь, в моей квартире, всего несколько часов назад. Странно, за этот вечер все так изменилось, что день кажется давно прошедшим временем. Закончив свою предыдущую писанину, я позвонил Шэрон Брэнд. Я ничего не сказал ей об Абрахаме: она не спрашивала… Разве только ее молчание считать вопросом… Я разрешил себе позвонить ей вечером. Они с Софией живут в Бруклине. Помните, Дрозма, вы тоже жили там несколько месяцев. 30883 год, не так ли?.. Год, когда мост был открыт для транспорта? Он до сих пор в строю, и некоторым его деталям около ста лет. (Еще не знаю, какую рекламу поставят на нем нынешней весной.) Шэрон была мне нужна — хотя бы для того, чтобы напомнить, что я не всегда ошибаюсь… Сейчас полночь, и сквозь шепчущую тишину города мне слышатся снаружи какие-то новые звуки. На самом деле их нет: они рождены моим собственным мозгом, потому что я пребываю в страхе.
Дрозма, вам надо было бы почаще пересматривать наши законы, регламентирующие поведение Наблюдателей. По какому праву вторгаемся мы в жизнь Абрахама? Кто позволил нам вмешиваться в дело любого другого землянина?
Я бы сказал, никакого права вообще нет, так как «право» в данном случае подразумевало бы существование всемирной власти, определяющей привилегии и запреты. Мы, сальваяне, рождены агностиками. Не имея ни веры, ни догматического безверия, мы вмешиваемся в человеческие дела просто потому, что у нас есть возможность для такого вмешательства. Потому что, тщеславно или застенчиво, мы надеемся увеличить человеческое добро и уменьшить человеческое зло настолько, насколько мы сами способны понять, что есть добро и зло. Хотелось бы знать, как далеко мы способны зайти в своих действиях…
После трех с половиной столетий жизни я обнаружил, что для эмпирической этики нет лучшей начальной аксиомы, чем следующая: жестокость и зло — фактически синонимы. Преподаватели человеческой этики во все века настаивали, что жестокое действие есть действие злое, и люди в целом соглашались с этой доктриной, хотя многократно ее попирали. Существует неизменное отвращение к любым явным попыткам сделать жестокость законом поведения. Неосознанная жестокость, жестокость, порожденная примитивными страхами или освященная установленными обычаями, — они могут существовать веками, но когда человеческое естество сталкивается с Калигулой,[49]
оно отвергает его и испытывает отвращение к его памяти. И наоборот, я никогда не встречался со злом, где бы жестокость не была доминирующим элементом. Здесь, очевидно, человеческое естество не вполне готово следовать логике. Чтобы соответствовать семантическим законам, необходимо делать различие между непреднамеренной жестокостью и недоброжелательностью. Если тигр съест человека, то с точки зрения человека это зло, но тигр безличен, как безличны молния и лавина, он попросту заботиться о своем обеде, не испытывая никакой недоброжелательности. Таким же образом безличен я мясник, убивающий ягненка. И хотя ягненок мог бы упрекнуть меня, я думаю, что мясник занимается достаточно приличным делом. Просто ягненок платит такой смертью за кров, сытую жизнь и гибель более милосердную, чем ему могла бы предложить природа. Если в термин «жестокость» включить мотивы, не связанные с недоброжелательностью, я думаю, аксиома остается в силе. Я обратил внимание, что громадное количество случаев человеческой жестокости не связано с недоброжелательностью, а является результатом незнания или инерции, а то и вовсе результатом неправильных суждений или неверного толкования фактов.