— Я носил нож,— рассказывал Абрахам.— Никогда не мог им воспользоваться, а это надо было делать. Знаете, словно знак принадлежности к сообществу. Новичка несколько раз подвергали избиению, затем кто-нибудь, обнаружив, что он научился носить нож и говорить на принятом в обществе языке, заступался за него, и новичка оставляли в покое. Мне удавалось доставать кое-какие книги. А в последние два года даже удалось устроиться на работу в так называемой библиотеке. Избиение новичков, помимо физического воздействия, было еще и чем-то вроде... ну, обязательного ритуала... Кстати, у всех было одно общее и кроме смущения. Я бы назвал это комплексом " никто-меня-не-любит". Те, кого навещали родители чувствовали себя хуже всех. Но и остальные воображали или старались вообразить, что о них никто никогда не заботился. Меня не проведешь, Уилл, так поступало большинство, но об этом не говорили. Сказать — значило бы признать, что считаешь виноватым и себя самого, а это было уже слишком. Ты должен был верить, что никому не нужен, что ты изгнал из обычного мира. Школа парадоксов. И возможно, это была не такая уж плохая подготовка к тому, что ждало нас за ее пределами. Знаете, Уилл, эти старые школьные связи...— Он усмехнулся.— Бывший питомец Браун вспоминает золотые деньки.— В последней его фразе не было и намека на горечь.— Уилл, хотел бы я знать, есть ли что-либо, способное вывернуться на изнанку и вмазать себе по зубам так, как это умеет человеческая душа...
— Не знаю. Ты когда-нибудь участвовал в избиении новичков?
Он ответил с потрясающим добродушием:
— Вы могли бы и сами догадаться.
— Угу... Ты никогда не делал этого.
— Почти правильно. Я никогда не участвовал в избиениях, но и никогда не имел сил попытаться воспрепятствовать. Кроме одного раза.
— И что?
Он закатал левый рукав и в свете лампочек приборного щитка показал мне руку. От локтя к запястью тянулся белый шрам.
— Я горжусь этим клеймом. Оно напоминает мне о том, что однажды у меня хватило силы духа, и случай тот меня кое-чему научил.— В его голосе не было ничего, кроме задумчивой безмятежности.— Я понял следующее: даже если ты горилла, все равно не вмешивайся в развлечения шимпов.— Он помолчал и добавил: — Грубое обращение — именно то, что портит всю систему, исправительные школы, тюрьмы, четыре пятых уголовного права. Лечить излечимых там, где они могут заразиться от неизлечимых,— это что угодно, только не гуманность. Это то же, что теребить рану и наслаждаться причиняемой при этом болью.— Он говорил не столько мне, сколько себе.— Из всего, что я прочел, Уилл, можно сделать вывод, что просвещенные люди, обладающие жизненным опытом, вбивали эту идею в умы на протяжении уже по меньшей мере сотни лет. Можно ли рассчитывать, что закон подхватит их идеи хотя бы в следующем веке?
— Сначала должна появиться несуществующая ныне наука о человеческой натуре. Я не порицаю закон за то, что на него не накладывает отпечаток борьба терминов, называемая нами психологией. Некоторые фрейдисты не могут не слушать некоторых бихевиористов[57]
и наоборот. У нас есть зачатки науки о человеческой натуре, но развитие ее чрезвычайно затруднено, потому что до смерти пугает людей. Для греков было в порядке вещей сказать: "Познай самого себя" — но много ли людей отважилось бы на это, даже если бы у них имелись средства?Я говорил главным образом потому, что надеялся: он продолжит разговор, пойдет тем путем, который выберет сам. Я думаю, ему было что сказать, но остановился мир.
Мое ли тенденциозное ощущение истории, Дрозма, стало причиной того, что я использовал для такого события, как это, избитые человеческие фразы?