Признаюсь, то было главной целью моих регулярных паломничеств, но один из источников, который называли «железистым», нравился мне больше всего. Расположенный на краю парка, у подножия елового леса, чья голубая тень окутывала его лунными сумерками даже в самые жаркие летние дни, он был полон восхитительной прохладной воды. Этот источник, окружённый зарослями постенницы, земляного плюща и папоротника, был таким кристально чистым и таким неторопливым, что едва ли на его поверхности можно было заметить несколько серебристых пузырьков, вода в нём казалась не водой, а застывшим горным хрусталём.
Одной из моих маленьких радостей (уже тогда я предпочитал вещи, вызывавшие лёгкое чувство вины, подчёркнутое соблазном запретного) было быстро ускользнуть после обеда и бежать, не переводя дыхания, через парк, чтобы добраться запыхавшимся и разгорячённым к своему любимому источнику, и там жадно пить голубоватую прохладную воду — ту воду, что нам никогда не дозволялось пить за столом, воду, которую все мы видели в запотевших графинах. Я закатывал рукава, чтобы погрузить в неё дрожащие руки до самых локтей, зачерпывал, наполнял ею рот и с наслаждением глотал, я запускал в неё язык, словно в мороженое и ощущал, как всё моё существо наполняется свежестью, прохладой и сладким ароматом. Это было каким-то чувственным исступлением, усиленным осознанием моего непослушания и презрением, которое я испытывал к другим, не осмеливавшимся совершить подобное, а после мне было так приятно находиться в этом уединении, в тихой, словно бы вечной тени высоких елей, глядя на бархат мхов!
О, железистый источник старого парка в Вальмоне, полагаю, я любил его столь же страстно и обладал им с таким наслаждением, какого достойна самая обожаемая из любовниц, вплоть до того дня, когда в силу жестокой мести обстоятельств я не обнаружил там самое гнусное из наказаний.
Однажды, когда я по обыкновению медленно пил опьяняюще холодную воду из источника (в тот день, потворствуя своей ненасытной чувственной жажде, я лёг на живот и словно щенок лакал воду), приподнявшись перед ним на руках, я заметил неподвижную тёмную фигуру, что притаилась в углу каменных плит и пристально наблюдала за мной. Пара выпученных глаз с перепончатыми веками в ужасе уставились на меня, форма фигуры была дряблой, какой-то обрюзгшей и тёмной, отчего одна лишь мысль о прикосновении к ней, обескураживала. Её неподвижность — неподвижность чудовища или призрака, — наполняла меня гневом и ужасом, когда вдруг из прозрачного источника в зазубренных тенях папоротника студенистая коричневая масса медленно двинулась ко мне на паре отвратительно серых перепончатых лап.
Жаба зашевелилась.
Вот что это было, грязная жаба, гнойная и седая, теперь она выползла из своего угла, и бледный свет, пробивавшийся через ветви елей, упал на неё: её бледное белёсое брюхо было огромным и раздутым, словно фурункул, готовый лопнуть, и каждое болезненное движение вперёд было наполнено мучительным напряжением, а задние лапы отвратительно тяжело волочились.
Это была жуткая жаба, каких я с тех пор никогда больше не видел, столетняя ведьмовская жаба, наполовину гном, наполовину зверь шабаша, одна из тех сказочных жаб, что охраняет спрятанные в руинах сокровища, восседающая на куче золота, с цветком белладонны под левой лапой и питающаяся человеческой кровью.
Я только что пил воду, в которой обитало, ползало и плавало это чудовище, так что во рту, в горле, во всём своём существе я ощущал привкус мёртвой плоти, гнилостный смрад воды, и, в довершение всего ужаса, я увидел, что глаза жабы, которые сперва, казалось, были устремлены на меня, лопнули, обагрив веки кровью. Тогда я понял, что она укрылась в источнике, измученная и задыхающаяся, чтобы умереть там.
О, эта слепая жаба, эта агония изуродованного зверя в этой чистой воде с привкусом крови!
Перевод — Алексей Лотерман