О, я прекрасно вижу, что другие не испытывают и сотой доли моих страданий. Они сетуют во сто раз громче, потому что по-настоящему не ведают, что такое страдание. Наглые сибариты, они жалуются на морщинку в лепестке розы; я вижу, как быстро они исцеляются и, успокоившись, слепо предаются новой иллюзии. Порода малодушных глупцов. Они бежали бы от этих иллюзий, если б знали, как я, во что обходится самообольщение. Когда же судьба грозит им горем, они признаются, что ошиблись. «Ах, если б я знал, — говорят они, — что это так кончится!» А я знаю, как все кончается, и все же бросаюсь к новой любви. Вот видишь: я во сто раз храбрее, во сто раз несчастнее, чем другие.
Итак, Фернанда будет страдать вместе со мной. Ты хочешь, чтобы я заранее вынес смертный приговор моему счастью? Хорошо, будь по-твоему, стоическая душа, неумолимая сила! Один из нас разлюбит — она или я, это неважно. Тот, кто отойдет последним, не обязательно будет более несчастным! Фернанда утешится; она искренняя и добрая, но слабая, как ребенок. Слабой будет и ее скорбь.
Я все говорю о своей любви и своей радости, а между тем есть одно, что мучает меня и вызывает возмущение против меня самого, да и против тебя, Сильвия. Мне стыдно, что в последнем своем письме я не расспросил тебя кое о чем; мне обидно, что ты хранишь презрительное молчание, словно думаешь, будто я стал равнодушен к твоей судьбе. Если у тебя явилась такая мысль, Сильвия, я готов немедленно приехать к тебе и на коленях молить, чтобы ты вернула мне свое доверие и уважение. Ответь же мне, что у тебя на душе, бедняжка, поговори о себе. Да как же это! Уже три недели в наших письмах речь идет только обо мне и нет в них ни слова о твоем новом положении! В последний раз, когда мы об этом беседовали, ты как будто уже успокоилась немного. Но я не могу не тревожиться, зная, в каком одиночестве я тебя оставил. В твоем возрасте и при твоей энергии тяжело переносить одиночество — ведь чем с большей силой человек борется против скорби, тем сильнее он страдает. Скажи мне, скажи, победила ли ты свое горе. По тому, как ты разбираешь мое положение, мне кажется, что к тебе еще не пришло душевное спокойствие. Поговори со мною о твоем сердце, которое так сурово судит и анатомирует меня, а меж тем способно на такие же безумства и такую же смелость. Все-таки не забывай, Сильвия, что нас связывает чувство более сильное, чем любовь, что тебе стоит сказать слово, и я помчусь к тебе с одного края света на другой.
XI
Дорогая, меня ужасно напугало твое письмо. Во-первых, я в нем ничего не поняла. Что ты подразумеваешь под развращенностью? Что это — непостоянство или потребность перемен в любви? Мне стало так страшно! Интересный разговор был у меня с толстым капитаном Жаном, о котором я тебе писала. Нынче утром мы отправились на прогулку в лес Тилли; нас было десятеро — пять мужчин и пять дам, ехали мы в тильбюри. В эти высокие колясочки садятся по двое — дама и мужчина, который и правит лошадью; маменька сочла неприличным, чтобы я проехала восемь лье в тильбюри рядом с Жаком на глазах у восьми свидетелей (хотя ежедневно часов на пять она оставляет меня с ним наедине в нашем саду); Жаку, несомненно, совсем не хотелось быть кавалером маменьки, и господин Борель принес себя в жертву вместо него; по правилам приличия я могла ехать только с женатым человеком, а у капитана четверо уже больших детей, и потому было принято единодушное решение посадить ко мне этого прелестного пажа. Раз Жак не мог ехать со мной, то мне было все равно, кто сядет возле меня; капитан всегда казался мне услужливым и добрым человеком. А на деле это самый глупый и болтливый из всех солдафонов на свете, и я страшно сожалею, что всю дорогу вынуждена была ехать с ним.
Правда, тут есть и моя вина. Получив возможность поговорить наедине с человеком, который знает Жака целых двадцать лет и отличается словоохотливостью, я не могла удержаться и сама затеяла разговор. И вот болтун смело начал полудружеским, полунасмешливым тоном говорить о характере Жака, потом разошелся и, отвечая на мои вопросы, поощряемый моей притворной шутливостью, рассказал мне о его любовных делах. Не могу определить, какое впечатление произвело тогда на меня это повествование, но сейчас я вся дрожу от волнения; кажется, я должна прийти к выводу, что Жак — натура пылкая и непостоянная — по крайней мере капитан мне раз двадцать подчеркивал это.
— Вы должны гордиться, — говорил он, — что приковали сокола, немало он поохотился на таких куропаточек, как вы! А вот теперь пойман, покорен и сидит в колпачке на руке своей повелительницы. Подрежьте ему крылья, если желаете, чтобы он не улетел.
— Что это значит? — спросила я. — Неужели так трудно держать в плену сердце господина Жака?