Лахман жил в той части Вильнюса, которую исстари называли Зверинцем. Свое название район получил в позапрошлом веке от цирка-шапито, привозившего в Литву редких зверей из русских лесов и степей и облюбовавшего стоянку на пустынном берегу живописной и томной Вилии. Взяв с собой посылочку Шаи, Меламед через весь город и отправился туда пешком.
Возле костела на Доминиканской, в котором он когда-то вместе со своим соплеменником Иисусом Христом пережидал облаву, Жак остановился и застыл в изумлении. Все тут было, как прежде, в то далекое ливневое утро сорок третьего года — и прочные стены, защищавшие паству от всех мирских грехов и скверны; и устремленный в небо крест; и отражавшиеся в окнах витражи. Казалось, даже расписание богослужений было прежним; только массивная дверь храма была заперта на ключ и на противоположной стороне улицы не извивалась колючая проволока, отделявшая евреев от всего остального человечества.
Глядя на запертую дверь, Меламед поймал себя на мысли, что, не угоди он тогда прямо на заутреню, в битком набитый костел, сгнил бы в свои девятнадцать в гиблых панеряйских ямах. Ему вдруг захотелось постучаться в монастырскую калитку и спросить у привратника, жив ли еще тот ксендз с тяжелым кропилом. Но в последнюю минуту Жак от своего намерения отказался. Он еще сюда придет, и не один, он приведет сюда всю свою "мишпаху" — своих невесток — Беатрис и Мартину, полукровок-внуков и верующих только в удачу сыновей, пусть постоят в боковой нише, напротив алтаря, там, где он, Янкеле, под истошные крики полицаев для отвода глаз осенял себя крестным знамением и просил еврейского Бога, чтобы Он простил ему это кощунство и сохранил жизнь, которая всегда благо и всегда Вседержителю угоднее, чем смерть. Если же окажется, что настоятель помер, он закажет в его память поминальную мессу, а Эли и Омри отстегнут из своих алмазных денег малую частицу и пожертвуют ее для костельных нищебродов и убогих.
Жак шел по городу, в котором, в сущности, не жил. Его, провинциала, под конвоем пригнали из уютного Людвинаваса в Вильнюс и поселили не в городе, а в выгородке, в загоне для двуногого скота. Кроме отведенных для жителей гетто участков, роковой улицы Завальной и железнодорожного вокзала, с которого евреи имели право уезжать только в одном направлении — на смерть, Жак ни разу в другое пространство не попадал. Всё — площади и скверы, холмы и парки, мостовые и реки — было для него "Streng verboten!" Мимо него сновала деловитая, неспешная, красиво одетая толпа; Жак жадно всматривался в нее, пытаясь в ее пестроте и текучести выделить чье-то знакомое лицо, но лица были отрешенными и чужими, знакомой и понятной, хотя и навевавшей невеселые воспоминания, была только неторопливая, изобилующая свистящими и шипящими литовская речь. По обе стороны широкого проспекта Гедиминаса возвышались благоустроенные жилые дома и серые чиновные громады, среди которых вздымалась и та, где немцы пытали мятежного Ицика Витенберга и где ему, дезертиру Янкелю Менделевичу Меламеду, гэбисты заочно вынесли смертный приговор.
— Консерватория Фельки Дзержинского, — наставлял его перед самым полетом Шая Балтер, — расположена рядом с консерваторией настоящей. Всех арестантов допрашивали под звуки скрипок и фортепиано. Как только издали услышишь вальс Штрауса или ноктюрн Шопена, остановись: перед тобой тот объект, который ищешь и в котором тройка отвесила тебе девять граммов свинца. Остановись и покажи ему две увесистые еврейские фиги. Одну за себя и одну за меня. И еще одну за Рабиновича…
— За какого Рабиновича?
— Сидел же там какой-нибудь Рабинович, — огрызнулся Балтер. — Рабинович не мог не сидеть.
Тогда наводка Шаи рассмешила Жака, но как же он был удивлен, когда на подходе к площади услышал доносившиеся из окон обрывки скрипичного концерта Чайковского. Жак остановился и уставился на безжизненные окна охранки.
Внизу на входной двери было выведено: "Исследовательский Центр геноцида литовского народа".
Засунув руки в карманы, Меламед прошествовал дальше, не выполнив наказа Балтера. Наказ наказом, а фигу надо показывать вовремя…
Хацкель Лахман жил один, в небольшом одноэтажном доме, недалеко от караимской молельни — кинассы. Узкая, невытоптанная тропинка вела к дощатой двери с приколоченным почтовым ящиком, из которого торчала свернутая в трубочку еврейская газета и на котором крупными буквами на листке в клетку по-литовски было написано: "Звоните, пожалуйста, громче, извините, что вам не сразу откроют". Во дворе не было видно ни кошки, ни собаки, ни побирающегося под окнами воробья. Только в самой его глубине тихо покачивал ветвями хилый низкорослый клен, напоминавший своей благостной обреченностью мандариновое дерево на Трумпельдор.
Меламед несколько раз дернул цепочку звонка, и на пороге появилась поджарая женщина средних лет — в руке кухонный нож, передник в рыбьей чешуе, волосы растрепаны.
— Я из Тель-Авива, — представился Меламед. — Привез уважаемому Хацкелю приветы и лекарства…
— Проходите, — сказала она и исчезла на кухне.