После этого разговор естественным образом перешел к воспоминаниям о ее муже. По мере того как она говорила о нем, ее глаза все более наполнялись слезами. «Я никогда не говорила ему какие-то неприятные вещи и никогда не доставляла ему неприятностей, — говорила она, — и когда он приходил домой, я всегда подавала ему его любимый коктейль, дайкири. В компании нескольких друзей мы слушали его любимые пластинки. Люди говорят мне, что время лечит любые раны. Но сколько времени надо для этого? Я не могу читать газеты и журналы, потому что в них все еще пишут о моем муже».
Она говорила то об одном эпизоде из жизни Кеннеди, то о другом, меняя темы без видимой логической связи.
«Я не хочу быть послом во Франции или Мексике, — говорила она. — Президент Джонсон говорит, что я могу стать тем, кем пожелаю. Я хотела бы работать на кого-либо, вот только на кого… Я покинула Вашингтон, потому что этот город был полон призраков. Я хотела бы жить в доме, где мы жили с Джеком, когда он был сенатором, но этим домом владеют другие люди…
Люди просят меня писать о муже… поступает много предложений от различных журналов, но я не обращаю на них внимания… Они хотели бы, чтоб я писала о роскошной жизни и модах, но меня интересует лишь то, что интересовало Джека…».
Миссис Шифф припоминает, с каким трудом ей удавалось поддерживать разговор. «С ней было трудно говорить. Временами она вообще замолкала. Она очень странная особа, не похожая на других людей. Вела она себя вовсе не по-королевски, как в прежние времена».
Ее парикмахер, Розмари Сорренто, помнит тот день, когда Джекки пришла в салон красоты Кеннета. Это было как раз в годовщину убийства Кеннеди. «Идя по Пятой авеню, она видела его портреты в каждой витрине и к тому времени, когда дошла до салона, находилась почти в состоянии истерики. Она вошла и тотчас разрыдалась».
«О, Розмари, — плакала Джекки, — в Вашингтоне было так ужасно. Люди повсюду преследовали меня, сидели перед моим домом, обедали и бросали бумажки на траву. Я думала, что в Нью-Йорке мне будет легче. Если бы только Господь не отнял у меня младенца. Я иду по улицам и вижу его портреты в траурных рамках в каждой вечерке. Это невыносимо. Зачем вспоминать об этом убийстве? Не лучше было бы отпраздновать его день рождения?»
«Она плакала так безутешно, что я обняла ее и сама расплакалась, — говорит миссис Соррентино. — Она просто рыдала. Позже она изменилась. Стала холодной, непроницаемой. Не знаю, почему она так вела себя. Может быть, мы напоминали ей о счастливых временах. Мы делали ей прически многие годы, с тех пор, когда она была женой сенатора и в период президентской кампании, и в день инаугурации, и во время ее пребывания в Белом доме, возможно, теперь она хотела забыть все это. Я не знаю.
Будучи первой леди она часто приходила в салон, обнимала и целовала меня. Но после убийства мужа она ушла в себя, замкнулась. Ее волосы были в ужасном состоянии. Однажды Лайда Миннелли хотела сделать ей прическу. Она подошла к Джекки и сказала: «Здравствуйте, миссис Кеннеди. Я Миннелли. Мы встречались с вами несколько месяцев назад». Джекки не сказала ей ни слова. Просто холодно улыбнулась и ушла прочь. Ее лучшие друзья молча сидели в своих креслах. Они знали, что она не желает общаться с людьми. После смерти президента она продолжала приходить в салон Кеннета, но держалась очень отчужденно».
Посвятив свою жизнь памяти Джона Ф. Кеннеди, Джекки превратилась в национальный символ. Не являясь политическим деятелем и не будучи простой гражданкой, Джекки продолжала оказывать сейсмическое воздействие на весь мир. Она пыталась заниматься тем, чем занимаются другие матери, живущие на Пятой авеню, — отводить детей в школу, следить за их играми, водить их кататься на карусели в Центральный парк, покупать мороженое. (Однажды она спросила полицейского на ярко-красном мотоцикле, как ей пройти туда-то и туда-то. Тот узнал ее и попросил у нее автограф. «Я дам вам автограф, если вы прокатите Джона на мотоцикле», — сказала она. Полицейский отказался сделать это, сославшись на то, что не может нарушать правила своего департамента.)