Облезлый и сумасшедший, попугай «не разговаривал, когда его просили, и начинал говорить в самые неожиданные моменты, но зато уж говорил совершенно четко и так здраво, как не всякий человек… Он жил в доме уже более двадцати лет, и никто не знал, сколько лет он прожил на свете до этого. Днем, отдохнув в послеобеденную сиесту, доктор Урбино садился с ним на выходившей во двор террасе, самом прохладном месте в доме, и напрягал все свои педагогические способности до тех пор, пока попугай не выучился говорить по-французски, как академик. Затем, из чистого упорства, он научил попугая вторить его молитве на латыни, заставил выучить несколько избранных цитат из Евангелия от Матфея, однако безуспешно пытался вдолбить ему механическое представление о четырех арифметических действиях».
Естественно, не обошлось без вокала. Попугай, после нескольких месяцев солдатской муштры, «пел женским голосом песни Иветт Гильбер и тенором — песни Аристида Брюана, а заканчивал пение разнузданным хохотом, что было зеркальным отображением того хохота, которым разражалась прислуга, слушая песни на французском языке».
В общем, кладезь добродетелей (в числе коих приобретенный еще «в другой жизни» навык лаять правдоподобнее настоящей овчарки и кричать: «Воры, воры, воры!») — при этом, обратите внимание, ни единая из них не выдавала в нем потенциального убийцу…
«Многие годы попугаю подрезали перья на крыльях и выпускали из клетки, и он расхаживал в свое удовольствие походкой старого кавалериста. Но в один прекрасный день он стал выделывать акробатические фокусы под потолком на кухне и свалился в кастрюлю с варевом, истошно вопя морскую галиматью вроде «спасайся кто может»; ему здорово повезло: кухарке удалось его выловить половником, обваренного, облезшего, но еще живого. С тех пор его стали держать в клетке даже днем, вопреки широко распространенному поверью, будто попугаи в клетке забывают все, чему их обучили, и доставать оттуда только в четыре часа, когда спадала жара, на урок к доктору Урбино…»
Все шло своим чередом, как вдруг у попугая коварно отросли крылья. Надругательство под названием «подрезание» его опекунам в тот день не удалось. Арестант вырвался и взлетел на верхушку мангового дерева.
«Три часа его не могли поймать. К каким только хитростям и уловкам не прибегали служанки, и домашние и соседские, чтобы заставить его спуститься, но он упорно не желал и, надрываясь от хохота, орал: «Да здравствует либеральная партия, да здравствует либеральная партия, черт бы ее побрал!» — отважный клич, стоивший жизни не одному подвыпившему гуляке. Доктор Урбино еле мог разглядеть его в листве и пытался уговорить по-испански, по-французски и даже на латыни, и попугай отвечал ему на тех же самых языках, с теми же интонациями и даже тем же голосом, однако с ветки не слез. Поняв, что добром ничего не добиться, доктор Урбино велел послать за пожарными — его последней забавой на ниве общественной деятельности».
Но и пожарным удалось не слишком много: к вечеру, к моменту возвращения доктора Хувеналя Урбино из гостей, попугай все еще оставался непоруганным обелиском свободы.
Вот последние реплики их общения — доктора и попугая:
«— Бесстыдник, — крикнул доктор Урбино. Попугай ответил точно таким же голосом:
— От бесстыдника слышу, доктор».
Вот последние приготовления к смерти: доктор взгромождается на лестницу; тянется рукой, пытается достать беглеца. Он хватает попугая за горло и победоносно выдыхает: «Дело сделано». И тут же выпускает добычу из рук. «Потому что лестница выскользнула у него из-под ног, и он, на мгновение зависнув в воздухе, понял ясно и окончательно, что он умер, умер без покаяния и причастия, не успев проститься, умер в четыре часа семь минут пополудни, в воскресенье на Троицу…»
Навернулись ли слезы на ваши глаза? Представили ли вы, сколь куц шаг от любви к трагедии? Ощутили ли ужасающую правду гениального колумбийца: тот, кто пародирует речь человека, однажды посмеется и над его судьбой?..
Птица-экзотика. Птица-анахронизм. Птица-одиночество. Птица-спасение…
Я не назвал еще одной его регалии: птица-постмодернист.
Вы спросите: почему? Я отвечу: никакой другой представитель фауны не способен так виртуозно обращаться со множеством смыслов, дарованных нам историей и культурой. Никакой!
Я не исключаю, что об этом было известно со времен Всемирного Потопа, когда Ной строил свой ковчег (куда, надо полагать, взял и попугая — в числе «птиц небесных по семи, мужеского пола и женского», как сказано в седьмой главе книги Бытия; хотя, повторяю, в Библии с попугаями вышла досадная путаница). Ну а если и не с Потопа, то, тем не менее, с давних пор. С очень давних. Достаточно давних. Во всяком случае, Джалал ад-дин Руми, персидский поэт-суфий, живший в XIII-м веке (его жизнь, кстати, составляет один из переплетающихся сюжетов в романе Орхана Памука «Черная книга»), уж точно догадывался о бесчисленных ипостасях чудо-птицы, о ее «зеркальности» — если только не «зазеркалье», — о ее способности проникать буквально во все:
«из божественной устремленности,