Луиза старилась. Она обожала сына, свою единственную радость. Да и Кристофу мать была дороже всех на свете. И все же они мучили друг друга. Она не понимала и не очень-то стремилась понять сына; одна лишь была у нее забота: любить его. Луиза, при своем весьма ограниченном, робком, неразвитом уме, была одарена чудесным сердцем — она жаждала любить и быть любимой, что трогало, но подчас и стесняло. Луиза относилась к сыну с уважением, так как он представлялся ей очень ученым, но она делала все, чтобы задушить его талант. Она надеялась, что он на всю жизнь останется возле нее, в их городке. Долгие годы они прожили вместе, и она не могла даже вообразить, что они рано или поздно расстанутся. Ведь она здесь счастлива — почему бы не быть счастливым и ему? Найти ему в жены дочь какого-нибудь состоятельного горожанина, слушать по воскресеньям в церкви его игру на органе, а главное, не разлучаться с ним до конца дней своих — дальше этого ее мечты не шли. Она видела в Кристофе двенадцатилетнего мальчика, и ей хотелось, чтобы он так и остался ее маленьким мальчиком. В простоте душевной она заставляла страдать несчастного юношу, а он метался в своей тесной клетке.
Все же была своя правда и даже нравственное величие в этой безотчетной мудрости матери, для которой не существовало честолюбивых замыслов и все счастье которой заключалось в семейных привязанностях и в выполнении своего скромного долга. Эта душа жаждала любви, только любви. Лучше отрешиться от жизни, от разума, от логики, от мира, но только не от любви! И любовь эта была беспредельна, она умоляла, она требовала; она все отдавала и взамен хотела всего; она отрекалась от жизни и ждала такого же отречения от других, от любимых. О, какая сила таится в этой любви простых душ! Она безошибочно и сразу выводит их на ту дорогу, которую лишь ощупью, ценою колебаний находит разум гениев, подобных Толстому, или слишком утонченное искусство угасающей цивилизации, — дорогу, обретаемую в итоге целой жизни, целых веков отчаянной борьбы и мучительных усилий!.. Но гордая сила, бушевавшая в душе Кристофа, подчинялась иным законам и требовала иной мудрости.
Кристоф давно уже собирался объявить свое решение матери. Но он дрожал, предчувствуя, что причинит ей горе: всякий раз в последнюю минуту у него не хватало духу, и он все откладывал этот разговор. Два-три раза он нерешительно, намеками, заговаривал о своем отъезде. Луиза пропускала эти намеки мимо ушей, — может быть, она умышленно не принимала их всерьез, надеясь, что он и сам перестанет верить в серьезность своих замыслов. И Кристоф не смел продолжать, но ходил мрачный, подавленный, словно его глодала тяжелая тайна. А несчастная женщина, угадывая эту тайну, делала робкие попытки отсрочить хоть на время откровенный разговор. По вечерам, когда они сидели рядом при свете лампы, ей вдруг начинало казаться, что он вот-вот нарушит молчание, тогда она в страхе принималась быстро рассказывать что-нибудь — первое, что приходило в голову; она и сама не знала что — лишь бы только не заговорил Кристоф. Инстинкт подсказывал ей обычно те доводы, на которые Кристоф не смел возражать. Она робко жаловалась на здоровье, на то, что у нее отекают руки и ноги, не сгибаются суставы, — она преувеличивала свои немощи и называла себя развалиной, калекой. Кристоф без труда разгадывал эти наивные уловки; он грустно, с безмолвным упреком подымал глаза на мать; а затем уходил к себе, говоря, что устал и хочет спать.
Но подобные приемы не могли выручать Луизу долго. Однажды вечером, когда она снова пыталась уклониться от решительного разговора, Кристоф собрался с духом и, взяв ее за руку, произнес:
— Мама, я должен тебе что-то сказать.
Луиза вся сжалась, но она улыбнулась и спросила:
— Что такое, мой мальчик?
Кристоф, сбиваясь и путаясь, сказал ей о своем намерении уехать. Она попыталась, по обыкновению, отделаться шуткой и заговорила о другом, но он не отступил и высказал все так твердо и серьезно, что всякие сомнения отпали. И Луиза замолчала, сердце ее замерло, — немая и застывшая, она смотрела на сына полными ужаса глазами. И такая боль была в этом взгляде, что слова застряли у Кристофа в глотке; оба молча сидели друг против друга. Отдышавшись, Луиза сказала (губы ее дрожали):
— Нет, не может быть… Не может быть…
Две крупный слезы медленно ползли по ее щекам. Кристоф в отчаянии отвернулся и закрыл лицо руками. Оба заплакали. Через несколько минут он ушел в свою комнату и больше не показывался. С тех пор они ни словом не касались происшедшего; Луиза пыталась истолковать это молчание как уступку со стороны Кристофа. Но жила отныне в вечном страхе.