С течением времени эти сожаления, эта боль притупились, — осталось только глухое страдание, безграничное презрение к себе и другим и любовь к сыну. Это чувство поглощало всю ее потребность в любви, делало ее безоружной в отношении Жоржа; она неспособна была противостоять его капризам. Чтобы оправдать эту слабость, она убеждала себя, что искупает таким образом свою вину перед Оливье. Периоды экзальтированной нежности чередовались с периодами усталости и равнодушия; то она докучала Жоржу своей требовательной и беспокойной любовью, то как будто начинала тяготиться им и предоставляла ему полную свободу. Прекрасно сознавая, что она плохая воспитательница, Жаклина мучилась, но ничего не могла изменить. Ее попытки (весьма редкие) сообразовать свои принципы воспитания с идеями Оливье давали печальный результат: этот моральный пессимизм не подходил ни ей, ни ребенку. В сущности, она хотела лишь одного: чтобы сын любил ее. И она была права, ибо этих двух людей, несмотря на их большое сходство, связывали только сердечные узы. Жорж Жанен подчинялся физическому обаянию матери: ему нравился ее голос, ее жесты, ее движения, ее ласка, ее любовь. Но он чувствовал, что душа ее чужда ему. Она заметила это только при первом дуновении юности, когда Жорж отдалился от нее. Тогда она удивилась, возмутилась, приписала эту отчужденность влиянию другой женщины и, неловко пытаясь преодолеть его, только еще больше отдалила от себя сына. В действительности, постоянно живя бок о бок, поглощенные каждый своими собственными делами, они тешили себя иллюзиями и не замечали всего того, что их разделяет, благодаря общности весьма поверхностных симпатий и антипатий, от которых не осталось и следа, когда ребенок (это неопределенное существо, еще все пропитанное запахом женщины) превратился в юношу. И Жаклина с горечью говорила сыну:
— Я не знаю, в кого ты пошел. Ты не похож ни на твоего отца, ни на меня.
Таким образом, она еще сильнее давала ему почувствовать, как они чужды друг другу, и он втайне гордился этим и вместе с тем испытывал непонятную тревогу.
Последующие поколения всегда сильнее чувствуют то, что их разделяет, чем то, что их сближает с предыдущими; это им необходимо для самоутверждения, даже если это достигается ценою несправедливости или самообмана. Это чувство, в зависимости от эпохи, бывает более или менее обостренно. В классические эпохи, когда временно устанавливалось равновесие между силами какой-нибудь одной цивилизации, — в эпохи, напоминающие высокие плоскогорья с крутыми склонами, — разница между поколениями не так уж велика, но в эпоху возрождения или упадка молодые люди, взбирающиеся или спускающиеся по головокружительному, крутому склону, оставляют далеко позади своих предшественников. Жорж и его сверстники поднимались в гору.
Ни в уме, ни в характере Жоржа не было ничего выдающегося: одинаково способный ко всему, он ни в чем не превосходил уровня изящной посредственности. И тем не менее с первых же шагов, не прилагая особых усилий, он оказался на несколько ступенек выше своего отца, израсходовавшего за свою короткую жизнь несметное количество духовной и физической энергии.
Как только глаза его разума увидели свет, он заметил вокруг себя все эти скопища тьмы, пронизываемые ослепительными вспышками, все эти нагромождения знакомого и неведомого, враждебных истин, противоречивых заблуждений, среди которых лихорадочно блуждал его отец. Но он тут же осознал, какое оружие, неизвестное Оливье, находится в его руках, — его сила…
Откуда же она у него взялась? Это — тайна возрождения рода, который угасает, истощившись, и вдруг пробуждается, переполненный до краев, подобно весеннему горному потоку! К чему же он применит эту силу? Займется ли он, в свою очередь, исследованием непроходимых чащ современной мысли? Нет, это занятие нисколько не прельщало его, он чувствовал нависшую над ним угрозу притаившихся там опасностей. Оно уже загубило его отца. Он скорее бы поджег этот лес, чем попытался снова проникнуть в его трагические дебри. Он только мельком заглянул в книги мудрости или священного безумия, которыми упивался когда-то Оливье: нигилистское милосердие Толстого, мрачная, разрушительная гордыня Ибсена, неистовство Ницше, чувственный и героический пессимизм Вагнера. Жорж отвернулся от них с гневом и ужасом. Он ненавидел поколение писателей-реалистов, которые за последние полвека убили радость чистого искусства. Тем не менее он не мог совсем избавиться от смутных призраков печальной мечты, баюкавшей его детство. Он не хотел оглядываться назад, но знал, что позади него стоит призрак. Он был слишком здоров, чтобы искать выхода для своего беспокойства в ленивом скептицизме предыдущей эпохи, он питал отвращение к дилетантству Ренана и Анатоля Франса, к извращенности свободного разума, к невеселому смеху, к иронии без величия, — ко всем этим позорным средствам, годным лишь для рабов, которые бряцают своими оковами, но не способны их сбросить.