Заодно теперь же скажу, что папаша д'Арк и Лаксар накануне остановились в этой маленькой харчевне под вывеской «Зебры» и что они не пожелали оттуда перебраться. Бальи предлагал им более удобное помещение, хотел окружить их почетом и доставить им приятные развлечения. Но все эти предложения пугали их: они ведь были робкие и темные крестьяне. И пришлось оставить их в покое. Они не сумели бы насладиться всеми этими благами. Бедняги, они даже не знали, куда им девать свои руки, и все внимание сосредоточивали на том, чтобы как-нибудь не прищемить их. Бальи сделал все, что от него зависело. Он приказал трактирщику предоставить в их распоряжение целый этаж и исполнять все их требования, а счет предъявить городским властям. Кроме того, бальи подарил каждому из них лошадь и сбрую, чем привел их в такой восторг и удивление, что они не могли вымолвить ни слова; ни разу в жизни им не грезилось подобное богатство, и сначала они даже не верили, что лошади настоящие и что они не растают, как туман. Мысли их были неразлучны с этим великолепным подарком, и они теперь постоянно сводили разговор на животных, чтобы иметь возможность поминутно повторять: «моя лошадь», «моя лошадь»; они смаковали эти слова, прищелкивали языком, расставляли ноги и подбоченивались и испытывали такое же приятное чувство, какое испытывает Господь, когда Он смотрит на полчища Своих созвездий, плывущих через таинственные глубины пространства, и с самодовольством вспоминает, что все это принадлежит Ему, все Ему. Да, они были самые счастливые и самые простодушные старые дети, каких я когда-либо видел.
Под вечер состоялось устроенное городом в честь короля и Жанны празднество; был приглашен и двор, и штаб военачальников. В самый разгар торжества послали за отцом Жанны и за Лаксаром, но они согласились пойти лишь после того, как получили обещание, что им позволят сидеть где-нибудь на хорах, откуда они, никем не потревоженные, могли бы видеть все происходящее. И вот они уселись там, глядя с высоты на великолепное зрелище; и они были растроганы до слез, когда увидели, каким невероятным почетом окружена их маленькая любимица и с каким наивным, безбоязненным спокойствием сидит она среди этого ослепительного блеска.
Но наконец и ее невозмутимость была потревожена. Да, она совладала и с милостивой речью короля, и с хвалебным словом д'Алансона и Бастарда, и даже с перлами красноречия Ла Гира, от которых содрогнулось все здание; но все-таки они, наконец, нашли нечто могучее, что оказалось ей не по силам. Торжество подходило к концу; король поднял руку, призывая к молчанию, и ждал так, пока не замерли все звуки; и воцарилась столь глубокая тишина, что ее можно было почти осязать. И вот где-то в отдаленном уголке огромной палаты раздалась заунывная мелодия; зачарованную тишину всколыхнула волна мягких, богатых и нежных созвучий. То была наша бедная, старая, простенькая песня о d'Arbre Fee de Bourlemont! Жанна не выдержала: она закрыла лицо руками и разрыдалась. Да, вы видите: в одно мгновение растаяла вся пышность, вся торжественность праздника, и Жанна снова превратилась в ребенка: она пасла свои стада среди спокойствия полей, а война с ее ужасами, кровопролитная, смертоносная война, и безумная ярость, и хаос сражений — все это вдруг сделалось сном. Вот вам доказательство могущества музыки, этой волшебницы из волшебниц: стоит ей взмахнуть жезлом — и куда девалась действительность?
Этот милый и любезный сюрприз был устроен по желанию короля. Поистине в душе его таились многие добрые качества, хотя они лишь изредка становились заметны, потому что их заслоняли неусыпные козни ла Тремуйля и присных его, и ленивый король был рад предоставить им свободу действий, лишь бы избавиться от хлопот и от ведения государственных дел.
С наступлением вечера мы, домремийские представители личной свиты, пришли в харчевню, собрались в комнате отца и дяди и начали попивать вино да беседовать запросто о Домреми и о деревенских соседях. В это время привезли от Жанны большой пакет с приказанием не вскрывать его до ее прихода; а вскоре явилась и она сама и, отослав свою стражу, сказала, что она хочет занять одну из комнат отца, переночевать в ней и, таким образом, снова почувствовать себя под родным кровом. Мы, члены свиты, поднялись при ее входе и, как подобало, продолжали стоять, пока она не разрешила нам сесть. Тут она повернулась и заметила, что оба старика тоже встали и смущенно топчутся, совсем не по-военному; ей было смешно, но она сдержалась, не желая их обидеть. Она усадила их, уселась сама между ними, положила руку каждого себе на колени, вложила свои пальцы в кисти их рук, и сказала: