В положительных результатах проверки при дворе не сомневались, потому что прекрасно знали – вера дофина в Жанну не мимолётный каприз. Так что теперь, чуть только заходил о ней разговор, никто уже не рыскал глазами по сторонам в поисках одобрения или неодобрения со стороны кого-то, стоящего ближе к трону. Все точно знали – Деву следует почитать, поэтому многие лишь восторженно закатывали глаза. А прислуга и жители окрестных деревень вообще считали, что проверка Божьей посланницы это всего лишь необходимый ритуал, вроде молебнов, совершаемых перед ответственными сражениями.
«…Она просто дожидается, когда ей скуют доспехи…», «…она ждёт, когда соберётся армия, и все рыцари должным образом примут святое причастие…», «…она передаёт Божье послание, потому так много священников съехалось…», – шептались между собой крестьяне, которым обо всём рассказывали ремесленники, в свою очередь узнававшие новости от замковой прислуги.
Дева волновала всех. И, может быть впервые, то, что происходило при дворе, так живо отзывалось там, где в другое время просто покорно принимались на веру все резоны высшей власти. Жанна как будто протянула связующую нить через пропасть, разделявшую два мира – вассалов и их сюзеренов – и по этой нити живым весенним током пульсировала идея всеобщего объединения – идея нации, восстающей за свои права. Так что перешёптывания крестьян, узнававших новости через десятые руки, были не просто искажённым отголоском событий, происходящих при дворе. Пока шло разбирательство, Жанне, на самом деле, ковали доспехи, которые дофин повелел сделать «белыми», поэтому их полировали особым образом, а это требовало времени. Для неё – неслыханное дело даже в отношении дворянина! – готовили собственное знамя, рисунок которого, по слухам, она сделала сама под руководством отца Паскереля. И военачальники собирали войска для нового удара по англичанам, засевшим в Орлеане, и священники, собранные в комиссию – может быть, единственные, кто ещё считал своим долгом сомневаться, (если, конечно, не брать в расчёт Ла Тремуя и его сторонников, ряды которых заметно поредели) – не столько экзаменовали Жанну, сколько получали от неё урок за уроком.
При дворе, как анекдот, смаковали некоторые вопросы, которые задавались Деве.
– Вы слышали, говорят де Сеген пытался её подловить и спросил, на каком языке Господь изъявил ей свою волю?
– А она что?
– Вы же знаете Сегена – он упрямо говорит на своём лимузенском наречии, да и на нём бормочет так, что половины слов не разобрать. Вот она и ответила: «На лучшем, чем у вас»…
– Ха-ха-ха…
– А монсеньор Эмери? Слышали, он спрашивал, зачем нужны солдаты, если Господь и так желает Франции победу?
– Ей Богу, спросили бы меня – я не знал бы что ответить…
– А она даже не задумалась! «Солдаты, – говорит, – будут сражаться во славу Божию, и он дарует им победу»… Не удивлюсь, если Эмери теперь засядет за трактат. Что-то на тему: «Богословские споры о грани между действием Божьей милости и мирскими средствами»…
– Припоминаю, Монмут всё говорил, что его войско состоит из солдат Бога…
– Забудьте!
– Монмут не был Девой…
– И плохо кончил!
– Ха-ха…
– А правда, что от неё требовали какого-нибудь знамения?
– Да. И, вроде, она даже ногой топнула. «Я, – говорит, – сюда пришла не знамения являть. Отправьте меня в Орлеан, и я покажу вам знамение, ради которого была сюда послана!»…
Среди всеобщего воодушевления как-то не бросалось в глаза то, что вокруг дофина и Жанны постепенно вырос довольно плотный круг людей, служивших, в былые времена, герцогу Анжуйскому или всецело преданных мадам Иоланде. Старшим советником вдруг стал горячий сторонник герцогини Пьер де Брезе, который открыто опирался на поддержку своего друга – финансиста Жака де Кёра. А тот, в свою очередь, с высоты положения, обусловленного недюжинным состоянием, позволявшим субсидировать набираемые войска вместе с мадам Иоландой, никогда не скрывал презрения к «некоторым выскочкам», под которыми подразумевался, в первую очередь, вполне конкретный человек.