— Ой-ой-ой!... — заголосил он.
— Это он нарочно оборвал, — заметила мать. — Со злости.
— Ах, ты нарочно! — крикнул Игоша, схватил цеп и ткнул меня в бок.
Несправедливо обиженный братом и матерью, я рассвирепел и схватил вилы. Игоша бросился в амбар.
Лишь только он успел захлопнуть за собой дверь амбара, как вилы, пущенные ему вдогонку, воткнулись в нее со страшной силой и, задребезжав, закачались.
Все онемели от ужаса.
— Что ты делаешь?! — крикнул Гриша. — Ведь ты бы его убил!
Я сел на землю и горько заплакал.
— Ну и отпетый мальчишка! Господи, что мне с ним делать?! Хоть бы прибрал его, что ли, или вразуми, как можешь... — причитала мать.
— Ну, ладно голосить-то, — вступилась бабушка, — благодари бога, что несчастья не случилось. Довели парня до чего... Вы еще все дрыхли, а он работал. Не всякая молитва доходчива к богу. Надо понимать, о чем просишь. Ты ведь мать...
— С ним страшно жить... На-ка, в брата вилами... — растерянно говорила мать, еле приходя в себя.
— Будет тебе наговаривать-то! Мальчишка в сердцах ткнул в амбар, а ты городишь чего не надо. У него и в мыслях того не было. Что он, душегубец, что ли, в самом деле? Подрались и помирились.
И мне стало ясно: я не хотел бросать вилами в брата, а бросил их только тогда, когда увидел, что дверь закрыта и брат в безопасности. Но все-таки этот случай меня сильно встревожил, и я решил как следует проверить себя — правда ли я такой «отпетый»?
...Молотьба молотьбой, а муки-то все-таки еще не было, и страшно хотелось есть. По вечерам мы ходили на Шешму с бредешком, сделанным из старых мешков и негодных веялочных решеток, и приносили домой на уху разную рыбью мелюзгу: пескарей, уклеек, сорожек. И скоро так нам надоела эта уха — смотреть на нее было тошно.
— Ма-а-ма, есть хочу-у, — тянул тоскливо Игоша.
— Разносолов у меня нет, не заработали; наложи капусты или ешь вон уху.
— Пускай ее кошки едят, — недовольно ворчал Игоша.
— Ну и не канючь тогда. Ухи не хочет, капусты не хочет, какого же еще тебе рожна?
А сама пошла в чулан и принесла ему кусок вареного мяса.
Игоша обрадовался, нарезал его ломтями и принялся уписывать за обе щеки.
Я знал про материнский запас. Это была конина, которую ей оставили татары за то, что она в базарный день ставила для них самовар. Я знал также: мать, всячески изворачиваясь, чтобы нас накормить, пустит в ход (конечно, тайно от нас) и конину, поэтому я был настороже: есть конину, или, как у нас называли ее презрительно, «махан», считалось делом зазорным и греховным.
— Что ты делаешь! — предостерегающе крикнул я Игоше. — Ведь это махан — татары оставили.
По лицу Игоши пробежала тень, он смутился, и пальцы его брезгливо оттопырились.
— Черти тебя дернули за язык! — набросилась на меня мать. — Привередник какой — сам не ест и другим не дает. Ел человек и наелся бы... Да лошадка-то, коли хотите знать, почище свиньи будет; свинья все жрет, а эта травкой питается.
И полились опять слезы и горькие жалобы на то, что никто для нас не припас, нам все полезно, что в рот полезло...
...У матери болел глаз: краснел и слезился. Она лечила его, но лекарства не помогали. Болели у нее и легкие. И не раз уже шла кровь горлом. В таких случаях она стояла перед тазом и говорила:
— Теперь скоро умру...
— Откуда ты знаешь?
— Вот кровь тонет, не плавает. Такая примета есть.
Но кровохарканье прекращалось. Лечилась она каким-то грибным настоем.
У матери постоянно было так много всяких забот и тревог, что она не знала покоя даже во сне. Ляжет днем на часок отдохнуть, закроет глаза и начнет бормотать:
— Закрой дверь-то. Ну вот, опять ягненок не пришел... Принеси воды... Муки-то не хватит... Кошку прогоните... Солому-то не свозили, вот теперь сгниет. Ох, господи, не успеваю хлеб затевать. Сгорим, опять сгорим... Зачем дверь-то расхлебянил?
— Мама! — будил я ее.
— Тьфу ты, прости господи! Что ты мне не даешь поспать-то?!
— Ты разговариваешь... Про солому, про муку, про ягнят...
— Думается, вот и разговариваю. Кто будет делать мою работу, когда умру? — озабоченно спрашивала она.
Тяжелая жизнь научила мать и хитрить. Где нельзя было взять трудом, настойчивостью или по закону, мать пускалась на хитрость.
У нас часто отпахивали землю. Придя на поле, она вымеряла и свой загон и соседний.
— Опять Андрюшка Пугачев у нас отпахал три сажени.
Встретившись с ним у загона, она начинала урезонивать обидчика:
— Андрей Петрович, ведь нехорошо вдову обижать. У меня сироты. Кормить надо. А где я возьму?.. А ты три сажени отнял.
И заплачет.
— Вот истинный бог, Машенька, не заметил, — начинает оправдываться Андрей. — Что ж, раз твое — бери, мне сиротского не надо.
Андрей ставил на меже новую метку и уходил на свою полосу.
Мать переставала плакать и смущенно говорила:
— Перед ними, ворами, не поплачешь, так ничего не возьмешь. Иногда слеза-то лучше суда прошибает.
Я тогда еще не понимал, что можно стыдиться своих слез.
А бабушка в таких случаях подавала другой совет:
— А ты бы его, вора, Миколай, выругал как следует, он бы понял небось, чье мясо кошка съела.
— Ты научишь... — сердито говорила мать.