Но никто угроз его всерьез не принимал, все знали, что наказывать-то не за что. А если был за кем какой грех, так для увольнения грешников нужны были помощники поумнее, а не такие, как Чудило. И протопоп к великому удовольствию своему убедился, что нет у него в учебном заведении ни кружков, ни тайных сходок, ни запрещенной литературы, только безобидные карты да две-три бутылки пива. За это он готов был расцеловать своих питомцев, не то что выгнать.
3
— Я тебе хочу показать одну вещь, — сказал Рамодин, взяв меня под руку и уводя в зал.
Здесь обычно, прохаживаясь взад-вперед, ребята передавали друг другу всякие новости.
— Вот смотри, — продолжал он, — последний том Белинского, вот оглавление и в нем от руки написано: «Письмо к Гоголю»...
— Ну и что же, разве мало у Белинского писем?
— А ты читал когда-нибудь это письмо?
— Не помню.
— Да нет, ты не читал его. Иначе бы помнил. Вот читай, что тут написано.
Я взял от него очень потрепанную, без корочек книгу, которую он нашел среди книжного хлама, отобранного учителем для уничтожения. В неё был аккуратно вклеен листочек с рукописным текстом.
«Протокол заседания комитета, — читал я, — учащихся Обшаровской учительской школы 16 декабря 1905 года. Присутствовало девять человек.
Слушали бесцензурное произведение В. Г. Белинского «Письмо к Гоголю».
Постановили: Так как в подцензурном издании сочинений В. Г. Белинского не имеется этого важного произведения, то непременно восполнить этот пробел».
И дальше на листочке было переписано начало этого письма:
«Вы только отчасти правы, увидев в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение Вашей книги... Нет, тут причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя молчать, когда под покровом религии и защитой кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель...»
— А что же дальше? Где остальные листы? — невольно вырвалось у меня.
— Вот и я думаю: где они? Листы, конечно, тут были, но, видно, затерялись, или кто-нибудь выдрал их.
— Нужно найти. Обязательно найти, где бы они ни были!
— Где же их теперь найдешь? — чуть не со слезами проговорил мой товарищ.
— Это не иголка в сене — найдем.
— А, видно, оно, это письмо, очень правильное, раз боятся его управители, запрещают...
После уроков, собравшись в мастерской, мы сообщили Рогожину и Афанасьеву о письме и решили вместе разыскать его.
Я ходил к Завалишину, был у Маши. Маша сказала, что она слыхала о таком письме, но сама не читала, и обещала спросить у брата, не знает ли он, где его можно достать. Завалишин тоже ничего утешительного не сказал. Письма такого он не встречал, только помнит, что как-то раз, когда еще все братья были дома, дядя Миша читал им что-то длинное и сердитое. Дядя Миша страшно волновался, а брат Иван говорил: «Вряд ли это подойдет для рабочих». И потом долго спорили о Гоголе. Что они тогда обсуждали и читали, он не знает, но о Гоголе помнит, потому что он был просто без ума от Тараса Бульбы.
Не добились ничего утешительного и мои товарищи. Никто из их знакомых не слыхал о таком письме. А я уже и сон потерял, так мне хотелось найти письмо, и все придумывал, где его искать. Перебрал в памяти всех, которые, по моему мнению, могли бы знать о нем. И вдруг меня осенила мысль заглянуть снова в записки дяди Миши, с которыми я не расставался. Большой надежды не было, что я найду письмо, но какой-то инстинкт подсказал, что искать надо именно здесь. Перелистывая ветхие, пожелтевшие и от времени затвердевшие листочки, я с трудом прочитывал слова. (Почерк у дяди Миши был очень неразборчивый). Страница за страницей, страница за страницей и наконец... неужели оно? Неужели нашел? Я напал на уже знакомые мне слова: «...нельзя молчать, когда под покровом религии и защитой кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель...» Пятнадцать страниц. Все письмо слово в слово переписал дядя Миша. Как же я был рад, как воодушевился!
«Ей (России) нужны не проповеди, — читал я, — (довольно она их слушала), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства...»
Эти слова меня обжигали, как огнем, дух у меня захватывало. Я вскакивал из-за парты, бегал по классу, снова садился за тетрадь, читал, перечитывал, повторял вслух и про себя зажигавшие сердце слова.
Передо мной как живой встал в своем святом гневе великий критик, оскорбленный в своих лучших чувствах. «Проповедник кнута, апостол невежества... панегирист татарских нравов, что вы делаете?»
И видел я Гоголя, худого, больного, невнятно бормочущего жалкие слова оправдания. И дядя Миша встал передо мной, беспокойный и встревоженный не менее Белинского, за честь и добрую славу любимого писателя.
Я побежал к Евлампию Рогожину.
— Нашел! Нашел письмо...
— Где нашел?
— Вот в этой тетради.
— Не обманываешь?