— Ну… Да не знаю… Но то, как он жил, это уже было нечто из ряда вон выходящее. У нас была какая-то жуткая квартира в Вильмерсдорфе
[55]. Комнаты с косыми углами и закутками, а потолки с лепниной. Помещения тянулись бесконечно, уходили куда-то в боковой флигель, во всяком случае, так казалось мне, тогда еще ребенку. Резкий трезвон дверных звонков, заставлявший вздрагивать каждого в переднем доме, доходил по длинному матерчатому проводу до кухни в виде только еле слышного хрипа, приглушенного еще к тому же шляпкой звонка, заляпанного краской.Ухмыляясь, он покачал головой. Провел указательным пальцем по выступившим жилам на левой руке.
— Мой старый отец, когда намазывал хлеб маслом для бутербродов с колбасой, как правило, этих звонков не слышал. Или не хотел их слышать, потому что они мешали ему во время его штудий. Это доводило мою мать до белого каления. Но как бы быстро ни бежала она по половицам длиннющих коридоров — иногда, в какие-то фантомные моменты, казалось, что она бежит даже быстрее своих каблучков, неизменно выстукивавших по полу: так-так-так, — она все равно находила каждый раз только хлебные крошки да облако сигаретного дыма. Или ниточку чайного пакетика, раскачивающегося на краю мусорного ведра.
Он выпил немного воды, уставился в стакан.
— Тогда она рывком открывала дверь в кладовку: помещение, похожее на длинную трубу, с множеством полок, заставленных черными закопченными горшками, огромными кастрюлями и формами для духовки, такое узкое, что в него даже трудно было протиснуться, во всяком случае, взрослому человеку. В детстве я любил там прятаться. Расставив ноги, я забирался по доскам на самый верх, под высокий потолок, и мои товарищи по играм долго искали меня.
В задней стене кладовки была дверь, скорее лаз, независимо от роста, голову приходилось втягивать в плечи, если, конечно, хотелось туда проникнуть. Вот именно там, где во времена кайзера жила повариха, находилась рабочая комната моего отца. Неприступная крепость. При попытке заставить его открыть дверь и поговорить с ней у моей матери выскочил из кольца камень, так она колошматила в дверь. Аквамарин. Позднее, правда, я чуть не проглотил его вместе со шпинатом.
Люцилла улыбалась, глядя на него. Долгий такой взгляд. Он наморщил лоб.
— В чем дело?
— Ты выглядишь так молодо, когда рассказываешь… А что твой отец делал?
— Ты имеешь в виду его профессию? Он был юристом. Его забрали в армию сразу после государственного экзамена. А после войны он уже не захотел работать адвокатом. Он распаковал свои книги, разложил их на оттоманке и предоставил зарабатывать деньги на жизнь своей жене. У нее было маленькое, со временем начавшее процветать налоговое бюро. Только во время ее беременности, в пятидесятые годы, он устроился корректором в газету «Тагесшпигель» и ездил каждый вечер на велосипеде на Потсдамер-штрассе. Я думаю, он был очень доволен. Во всяком случае, моей матери так и не удалось разжечь в нем честолюбие. Он забивался в каморку за кухней, вешал на ручку табличку с выполненной методом летрасета
[56]синей надписью и оставался корректором. До самого выхода на пенсию.Люцилла погасила сигарету, оглянулась. За двустворчатой стеклянной дверью бывшего коровника сидел на стереоколонке Марек и играл на бас-гитаре, наяривая по струнам большим пальцем и кулаком. Наушники на его голове были размером с блюдце.
— А что было написано на табличке?
Люцилла подняла ноги на стул. Она обхватила их руками, прижалась щекой к коленям.
— И что он там делал?