Но колхозники шли на рыхление неохотно, Василий приказывал, убеждал, распекал, но всё это помогало плохо. Валентина наседала на него:
— Опять вчера мало сделали! Почему, не идут на рыхление?
— Не верят… — отвечал ей Василий и тутже, думал:
«А я верю?»
Внешне он ничем не проявлял недоверия к ее словам и честно выполнял указания… «Но что это еще за капилляры? И спасут ли рыхленье и подкормка от небывалой засухи?»
Все рассуждения о капиллярах, о почвенной влаге, о том, что рыхление — вторая поливка, казались ему сомнительными. Не то чтобы он считал их выдумкой, но думал, что все это годится для других мест и не имеет никакого отношения к Угренскому району, Первомайскому колхозу и непосредственно к нему, Василию Борт-никову.
В характере у него было недоверие ко всему, что он не мог пощупать своими руками.
Когда он был подростком, на сельскохозяйственной выставке ему показали домик, сделанный из соли Он не поверил в эту соль, пока не лизнул. Руководитель выругал его: «Что останется от домика, если его примутся лизать все посетители?»
Василий терпеливо перенес выговор. Он был доволен. Теперь он мог с полной достоверностью рассказать в селе о домике, сделанном из самой настоящей соли: ведь ом лизнул ее своим собственным языком! При таком характере ему было трудно поверить в необходимость той работы, результаты которой он еще не увидел сеоими глазами.
Он сам не был уверен в пользе рыхления, а в людей он должен был вселить уверенность. Это было тяжело. Когда Василию приходилось убеждать усталых людей итти на работу, в необходимости которой он сам сомневался, у него каменел язык и сердце тяжелело от жалости. Та самая жалость, за которую он когда-то с такой досадой называл Валентину «жалейкой» и с таким гневом ополчился на бабушку Василису, теперь все глубже проникала в него самого, и он чувствовал ее ослабляющее действие.
Все чаще он уступал там, где надо было настаивать, мирился с тем, что надо было пресекать.
Женщины то и дело нарушали производственный график и уходили на базар с овощами и ягодами; он знал, что надо поставить вопрос о них на правлении, но он видел, как тяжело им живется, жалел их и все оттягивал серьезный разговор, все ограничивался мимоходом сказанными словами. А график нарушался чаще и чаще, дисциплина падала со дня на день. Он видел, что необходимо создать перелом, и не мог этого сделать, потому что перелом надо было создавать прежде, всего в самом себе.
Ночами один в своем опустелом и молчаливом доме он ходил по комнате, курил, пил холодный квас и думал:
«Что же такое жалость? И как должна проявляться эта жалость и любовь к людям? Есть два пути. Можно оставить людей в покое, пусть себе поливают свои участки да ходят в лес за лыком и ягодой. А можно переломить самого себя, заставить себя верить в то, что утверждают ученые, заставить колхозников поверить в это, и убеждать их, и стоять у них над душой, и слушать, как они ругают тебя, и самому горько выругать их под горячую руку, и все-таки настоять на своем». Он знал, что верен второй путь.
В жаркий полдень он шел по дороге, мягкой от пухлого слоя пыли. Пыль была так суха, что, поднявшись, не опускалась, а стояла тусклым облаком над дорогой в гарном воздухе. Видно было, как кругами расходился зной от беспощадного белого солнца, как мелко дрожал и зыбился весь воздух, словно отягощенный тяжкими потоками зноя, как плыло и качалось знойное марево. Весь мир подернулся лоснящейся белесой пеленой и казался блестким и мертвенным как в белой вспышке магния.
По обе стороны дороги стояла яровая пшеница. Странно сухими и ломкими были стебли, и остро торчали кверху плоские колосья. По обочине дороги вился вьюн. Зелень его пожухла, блеклые венчики запылились и пахли пылью, сладостью, увяданием. В неподвижных и отяжелевших от пыли кустах у оврага какая-то пичуга тонко и тоскливо просила:
«Пи-ить! Пи-ить!»
Пот струился за пазуху Василию. Он шире откинул ворот рубахи, открыл грудь, но легче не стало.
«Будь она проклята, эта жара! Как сеяли, как старались весной, сколько надежды всадили в эту землю! Неужели всё зря?»
Он сошел с дороги и, осторожно раздвигая суховатые стебли, пошел на середину поля. Стебли, тронутые его рукой, не сгибались, не склоняли колосьев, а, прямые и жесткие, торчками отходили в стороны с сухим и цепким шорохом.
«Это поле пропало! — подумал Василий. — Хорошо, что с рожью лучше. Как-то выходим картошку — второе богатство наше?»
Большой массив земли, занятый картофелем, начинался за пшеничным полем. Ближе к дороге земля была разрыхлена, но чем дальше он отходил, тем хуже было рыхление. На середине поля и ближе к лесу тянулись полосы склеившейся нерыхленной земли, твердой и звонкой, как глиняный горшок.
«Так-таки и не довели до конца! Вот люди! Что ты будешь делать с ними? Фроськино звено! Эх, шелопутная девка! Как же она еще позавчера говорила, что кончила рыхлить?»