С этого вечера она стала постоянной посетительницей политических занятий. Неожиданно в кружке оказался еще один слушатель.
Однажды Петр рисовал в красном уголке заголовок для стенной газеты.
— Я вам не помешаю? — спросил он Валентину. — Сиди.
Он уселся в сторонке и продолжал работать, думая о своем. Потом его внимание привлекла фраза, сказанная Авдотьей:
«Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, а приобрести он может весь мир».
Фраза эта показалась такой неожиданной в устах Авдотьи, так не вязалась с этой давно знакомой женщиной, вечно погруженной в заботы о; своих коровах и свиньях, и была так красива, что Петр отложил карандаш и посмотрел на Авдотью. Взволнованное и торжественное выражение ее лица удивило его.
«Да Авдотья ли это? — невольно подумал Петр. — Словно в кино…»
Он стал внимательно слушать. Оттого, что он слушал ее рассказ не в обязательном порядке, рассказ этот приобретал особую прелесть в глазах Петра. Он нередко и раньше посещал лекции, доклады и политзанятия, но все это было не то. Для озорной и беспокойной натуры Петра один тот факт, что, придя на занятие, обязательно надо было «высидеть» два часа, имел немалое значение. Всякий элемент обязательности расхолаживал его.
С этих занятий, на которые он попал как случайный и посторонний человек, он мог, не совершая неловкости, незаметно уйти в любую минуту — и именно поэтому он остался сидеть до конца.
Когда все закончилось, он шел домой и на ходу думал даже с некоторой обидой: «Так вот они что делают каждую неделю и никому ничего не говорят. В молчок». Ему даже стало досадно, что в такое интересное и увлекательное дело не посвятили его и сделали достоянием всего нескольких колхозников.
На следующей неделе в день занятий он лостарался снова найти для себя работу в красном уголке и скоро взял это в обычай.
Валентина видела и учитывала своего вольнослушателя, но когда она пыталась вовлечь его в активную беседу, он хмурился и принимал равнодушный вид. Она решила предоставить его самому себе и только однажды с упреком сказала Василию:
— Сам ты коммунист, а братишка у тебя — даже не комсомолец, Как же это?
Василий поговорил с Петром. При разговоре Петр так сумрачно и непонятно молчал, что Василий с досады махнул рукой:
— И что ты за человек, не пойму я тебя!
А у Петра были свои причины для молчания. Он давно уже твердо знал, что дорога его пойдет через комсомол, но вступить в комсомол он мог только с чистой совестью. А совесть у него была нечиста.
Стоило ему только представить тот час, когда его будут принимать в комсомол, как он вспоминал лося:
«Они же будут меня принимать, как хорошего, а я буду в ту минуту стоять и думать о лосе, и врать буду, и глаза прятать буду! Нет, ну его к богу, уж лучше так, без комсомола! Какой я ни на есть, такой и есть!»
Все давно забыли о странной лесной находке, и только Петр, попрежнему мучительно вспоминая ночами о своем выстреле, переворачивался в постели и стискивал зубы.
«Рассказать бы уж все, расплатиться за все и жить дальше, как человеку!»—иногда думал он.
Будь жив Алеша, Петр все открыл бы ему, но Алеши не было, и вместо него в комсомоле верховодила Татьяна. Рассказать о лосе девушке, по мнению Петра, было невозможно: девушка не смогла бы понять этого почти невольного выстрела.
Однажды вечером он сидел у Фроськи. Топилась печь, Фроська пряла, сидя на лавке. Ксенофонтовна по обыкновению ушла в гости. Был один из тех мирных вечеров, которые все чаще выдавались у Петра и Евфросиньи.
— Задумала я в комбайнерши итти, — говорила Фроська. — В звене ты мне не даешь развернуться, все встреваешь на дороге. И что это за работа — полоть да подкармливать! Какой интерес? Отсталость! То ли дело МТС! А на той неделе на собрании принимать меня будут в комсомол. Уж я такая: шалберничать—так шал-берничать, а жить — так жить! Годы у меня уж такие, что надо и об жизни думать. Танюшка с Ксюшей уж в партию нацелились, а на много ли старше меня? А вот тебя я не пойму, Петр. Пить ты бросил, работаешь любо-дорого, почему ты в комсомол не вступаешь? Или против что имеешь? Или мать не велит?
— Против я ничего не имею, а матери и спрашиваться не стал бы.
— Так что же ты? — с обычным для нее пониманием Петра она почувствовала, что у него неладно на душе, опустила веретено на колени и заглянула ему в лицо: — Так чего же, Петруня? А?
Когда она хотела, то умела быть такой ласковой и адушевной, что Петр обмякал и таял.
— Вот что, Фрося, — начал он, — скажу я тебе про одно дело. Лося-то… знаешь, что на болотине нашли… ведь его я убил.
— Батюшки! — охнула Фроська. — Петрунька! Да как же это ты?! — От жалости к нему и любопытства она выронила веретено и не нагнулась, чтобы поднять его.
— Да и сам не знаю, как… И не думал я его убивать… А как он стал уходить, ну не могу отпустить — и все! Удержать мне его хотелось… Уж так мне жалко его было, так жалко!
— Жалко? — Фроська морщила лоб от усилия понять состояние Петра и представить, как все случилось.