Всеволод необыкновенный во всём. Ему всё легко даётся. Он видит то, чего не видят люди обыкновенные. Голова у него ясная и умеет сохранять в памяти сотни событий и сотни проблем. Поэтому, кроме того, что он комментатор, он ещё и пишет: обзоры, научные разработки и даже политические повести, в которых анализирует каждое явление сегодняшней действительности. Пишет он свои работы не пером, не выстукивает их на машинке, а диктует стенографистке. Первую свою большую книгу он назвал «История политической борьбы в античных государствах». Он подарил ей сигнал и надписал: «Ум — это я, душа — это ты, мы неразделимы». Ей нравилось перечитывать надпись, но чем-то афоризм этот ей не нравился.
Всеволод любил рассуждать о политическом устройстве Англии, США, Турции, о различиях и нюансах каждого правительства, несмотря на кажущееся сходство. Рассуждал он обо всех странах поэтично и конкретно — получалось так, что он влюблён в эти страны и знает о них всё, в каждой побывал. О политических деятелях он рассказывал как о родственниках, знал мысли и привычки каждого, словно прожил с ними всю свою жизнь. У Всеволода были свои пристрастия. Например, он восхищался Ганди и считал его великим политиком… Слушать Всеволода можно было бесконечно.
Если Всеволоду удавалось пересидеть всех или если он приходил к ней в неурочное время, в субботу или в воскресенье с утра, он говорил мало. Он ходил следом за ней по дому и повторял:
— Ну брось, всех дел не переделать!
А когда ему надоедали её дела, обнимал её и гладил плечи, грудь. У него чуть подрагивали щёки, неизвестно откуда возникали складки, идущие к углам губ.
— Ну, пожалуйста, — он прижимался к ней, подталкивал её к тахте, задыхался, — я прошу тебя…
У неё колотилось сердце в ушах и в висках, Всеволодовы руки лишали её всяческого соображения, чего никогда не бывало с ней в обыкновенное время. И лишь одна трезвая, холодная клетка в мозгу сопротивлялась: нет, нет!
Почему «нет», понять невозможно — Всеволод ей нравился. Он был похож на испанца. Ослепительная улыбка, жгучие глаза, горячие твёрдые губы — нравилось всё. Громадный рост, надёжные плечи. Нравился голос, глубокий, низкий, он срывался на хрипотцу, когда Всеволод оставался с ней наедине. Нравилась седая прядь надо лбом, в чёрных кудрях. Катерина придумывала Всеволоду предков — предки неслись по испанским просторам с гиканьем и свистом. Оттуда, из глубины веков, от незнакомых трав Испании, Всеволодова горечь на губах, и седина оттуда, от предков, жадных до жизни, вместивших в одну несколько разных жизней.
— Я прошу тебя, прошу, побудь со мной! Слышишь, минута умерла. Час прошёл, день прошёл. Слышишь, уходит время? Как же ты не слышишь жизнь уходит! Почему ты не со мной? Ты не чувствуешь, как уходит время?
Жадность к жизни у Всеволода была такая острая, что невольно Катерина уступала ему рот, плечи, грудь. Но одна трезвая, ледяная клетка в самый последний миг давала силу ладоням — она отталкивала Всеволода, неимоверным усилием выныривала обратно в будни.
— Нет! — И, довольная, что победила себя, с плывущей вокруг комнатой, с ушами, точно ватой заткнутыми, она долго ещё не могла прийти в себя, остывала и вздрагивала спиной, вспоминающей руки Всеволода.
Всеволод, жалуясь, что она измучила его, уходил. А она, опустошённая и несчастная, пыталась понять: почему «нет»?
Рядом с Всеволодом она чувствовала себя глупенькой и провинциальной. Стеснялась своей одежды — Всеволод одевался по последнему «крику» моды. Кожаный или замшевый пиджак, остроносые или тупоносые ботинки — в зависимости от моды в данный момент. У неё же один и тот же строгий тёмный костюм в блёклый горошек, одно и то же скромное серое платье, одни и те же туфли. По сто раз в ночь, не умея после встреч с ним уснуть, она спрашивала себя, почему он приходит на её вторники, почему терпит других женихов, почему не только не стесняется, наоборот, любит ходить с нею в ресторан, в Дом учёных, на просмотры новых фильмов и ведёт её через зал торжественно, крепко сжав её локоть в своей горячей ладони?