Было известно, что условия сидки в Двинской крепости лучше, чем в других крепостях. Комендант крепости, старый генерал293
, очень добродушный и порядочный человек. Офицеры действуют в пределах инструкций, даваемых генералом. Камера просторная, светлая, книги пропускаются без замедления, свидания даются без труда. Летом даже выпускают на Двину купаться под охраной солдата. Во время проезда через Двинск я один раз остановился в нем, посетил там одного заключенного и убедился в справедливости сведений. Там отбывали свое наказание и Мякотин с Пешехоновым294 и помимо купанья имели удовольствие видеться друг с другом на прогулках по крепостному двору, несмотря на одиночный характер заключения. Все располагало к тому, чтобы сесть именно там.Сделать это было не трудно. Нахождение под залогом не препятствует разъездам: надо только извещать о перемене адреса. И вот следовало к моменту приведения приговора в исполнение оказаться в Двинске; тогда приговор законным образом был бы приведен в исполнение именно там. Так сделали в свое время и Мякотин с Пешехоновым. Нужно было только хорошо приноровить время своего отъезда туда, чтобы, с одной стороны, не быть застигнутым приговором в Петербурге, а с другой – не провести слишком много времени в Двинске зря.
И вот я уже отбирал книги и вещи для поездки в Двинск. Никаких надежд и возможностей, казалось, не было. Ровно год оставался до ожидаемой амнистии. Его и придется провести в крепости. Я запасся на время сидки подходящей работой.
И вдруг – повестка к судебному следователю. Было точно чудо. Вопреки всем основаниям, всем надеждам. Но далее еще чудеснее.
У меня как-то совершенно улетучилось из памяти, в чем состояло это последнее дело. Была ли это газетная статья или какая-нибудь из моих брошюр – не помню. Но вновь возродилась надежда на год задержки.
Дело сначала пошло быстрее, чем я хотел.
Фамилия следователя, к которому я попал, была Головня. В первый раз за время моего состояния подсудности я попал к какому-то держиморде.
– Итак, вы изволите утверждать, что не имели преступного намерения. А как вы объясняете… – не с иронией, а с каким-то грубейшим издевательством допрашивал меня Головня. Все поведение его, вся система допроса, – вызвав к какому-либо часу, заставлять ждать в приемной 3–4 часа и более, – все это имело нарочито злобный, издевательский характер. Не понимаю, как никто раньше не дал ему пощечины, – он точно хотел ее (а может быть, и в самом деле хотел). Я человек очень сдержанный, но у меня чесались руки.
Вместе с тем все мои попытки сорвать допрос и добиться отсрочки, раньше нередко увенчивавшиеся успехом, при Головне своей цели не достигали. В два-три допроса он закончил исполнение своих обязанностей по отношению ко мне и сказал:
– В следующий раз я вызову вас, вероятно, в такой-то день (очень скоро) и предъявлю вам дело как оконченное. А через месяц или полтора вы будете на скамье подсудимых.
Вопреки всем прецедентам, Головня потребовал от меня второй тысячи рублей как залога. Пришлось ее внести.
Не знаю, понимал ли он, произнося последнюю угрозу, что скамья подсудимых для меня совершенно не страшна, что ему за нее я все-таки благодарен и был бы благодарен еще более, если бы он выдумал еще одно-два обвинения.
И я рассчитывал. Значит, суд – еще весной. Обвинительный приговор неизбежен. Значит, Сенат. А осенью – все-таки сидка. Правда, не год, а меньше.
Но вот прошел назначенный день, – нет повестки. Прошла еще неделя, – все нет.
И вдруг читаю в газетах: вчера в здании окружного суда в камере судебного следователя Головни был обыск. Головня арестован. Он обвиняется в присвоении значительной суммы денег, находившихся у него – не помню, на каком основании.
По слабости человеческой натуры, я очень порадовался чужому несчастию. Порадовался особенно: никогда ни к кому из лиц, с кем я имел дело по поводу моих литературных дел, личной злобы я не питал; не питал их ни к прокурорам – которых я, впрочем, и не видал иначе как в день суда, и притом на некотором расстоянии, слишком большом для моего недостаточного зрения, – ни к судьям. Тем более к судебным следователям, с которыми приходилось иметь всего более близкие отношения, но которые все были людьми вполне культурными и порядочными. Головня составлял редкое исключение. И злобу я питал не потому, чтобы он раскрывал и делал тщетными мои ухищрения для заторможения дела, – к этому я привык и признавал его вполне в своем праве. Чувствовал злобу за его недопустимую, оскорбительную манеру вести себя.
Теперь я уже чувствовал себя в полной безопасности. Дело, конечно, возобновится, когда новый следователь ознакомится с ним. Но раньше осени оно до палаты не дойдет. Там – Сенат, а там, в феврале 1913 г., – и амнистия. В худшем случае посидеть придется два-три месяца, а вероятнее, и того не будет.