По другой дороге и в иную сторону катила карета, из окна которой выглядывало не лицо, затуманенное мыслями невесёлыми, а женская хорошенькая головка с карими живыми глазками, с румянцем на щеках, с нежными локонами, выбивающимися из-под мягкого, дорогого платка. Любопытство было в тех глазках, и хотели охватить они и лес вдоль дороги, и поля, и дальние деревушки с уже нерусскими, высокими, черепицей крытыми кирхами. Даже сорока вертлявая, крутившаяся над дорогой, занимала весёлую путешественницу. Кричит птица, стрекочет, хочется ей ухватить оброненный кем-то кусок не то хлеба серого крестьянского, не то мяса, в грязи вывалянного. Вороны отгоняют её. Хлопочет сорока, залетает с разных сторон. И обманула-таки, украла кусок, бросилась в придорожные кусты.
Засмеялась красавица в карете, обернулась к спутнику, молча приткнувшемуся в тёмном углу.
За первой каретой поспешала вторая. Там трое удальцов тряпочку чистую расстелили на откидном, мудрёном стульчике. Тут и вино, и табак, и кости игральные. Весело. Так и самый дальний путь пролетит незаметно. А поезд на наезженной дороге, видно было, не близко собрался. Сундуки тяжёлые и в задках карет, и на крышах громоздятся тесно, высоко. Рессоры примнуло. И сундуки большие, сработанные хорошими мастерами из дерева доброго. В таких сундуках тряпки пустяковые не возят.
Похохатывают молодцы. Кости катают. Лица довольные. Кони бегут резво.
Красавица в первой карете не отстаёт от своего спутника, тормошит его. Тот вяло улыбается засмякшими губами:
— Ах, оставь, Ефросиньюшка. Оставь, не до того.
Лицо у него бледное, осунувшееся, глаза задумчивые. Взглядывает он в оконце с опаской. А опасаться ему надо. Он-то и есть причина Петрова волнения и беспокойства. Из-за него скачут по всей Европе гонцы, ночами глухими поднимают с постелей дипломатов важных, тревожат генералов. За ним, за ним и только за ним гонят коней вскачь по дорогам офицеры гвардейские. Храпят кони, роняют жёлтую пену и несут всадников без остановки. Ибо то законный наследник русского царя, повелевающего землёй неоглядной, раскинувшейся от холодных северных морей до самой туретчины, уходящей за Урал-реку, туда, куда и люди-то не ходили. Экая громада с народом бесчисленным, никем не сосчитанным! И он, путешественник тот, утомлённый дорогой, — царевич Алексей — должен унаследовать и царский скипетр, и шапку Мономаха, и власть над землёй той и народом её. Он управлять должен необозримым царством и вести за собой людей его. А наследник-то и исчез. Как сквозь землю провалился. Забеспокоишься в таком разе, пошлёшь гонцов.
— Подожди, Ефросиньюшка, — говорит Алексей, — вот в Митаву прибудем. Поешь горяченького, соскучилась небось.
Укрывает царевич ноги красавицы полостью меховой. Но Ефросиньюшке его любезной и без того жарко. Кровь молодая в ней играет. Так бы и полетела впереди кареты. Как там, в землях заморских? Засиделась она в московском, невпродых натопленном тереме. Надоело ей хоронить от людей в Москве любовь свою к Алёшеньке.
«Среди чужих, — думает она, — прятаться будет ни к чему. Ужо погуляем. Скорей, скорей, кони!»
У царевича мысли иные. Тёмные, путаные, пугающие. Пляшут пальцы царевича на мягкой коже сиденья, беспокоятся, словно струны гуслей перебирают. Но песни нет.
Провожавшим Алексея в Москве известно было: наследник едет в Копенгаген по вызову царскому принять участие в морских баталиях с королём шведским. Пётр писал о том наследнику и просил поспешать.
Карету проводили, перекрестили вслед по христианскому обычаю, не ведая, что наследник удумал царский указ не выполнять, а поступить по-своему.
В Преображенском вороньё с ворот затейливых сорвалось, заорало, закружило. Карета выехала со двора, и стук колёс стих на пыльной дороге. Бояре постояли для приличия на крыльце, повздыхали:
— Ах, путь не близкий... Храни господь...
Разошлись. Вороньё село на верхушки башен, повозилось, устраиваясь, и всё стихло. Скучно. Безлюдно. Только ветер посредине двора завивает пыль.
Царёв дьяк, идя через двор, зевнул сладко. Перекрестил рот: «Слава богу. Ни тебе новостей, ни тебе беспокойства. Оно так и лучше. Идёт время тихо. Всё от бога на земле, и мы боговы. Настанет пора — приберёт всевышний. Куда уж спешить?»
От нечего делать швырнул дьяк в невесть откуда забежавшую собаку палкой:
— Пошла вон, паскуда!
Пошёл дальше. Кваску испить захотелось: «Ах, квасок, квасок сладок...»
А беспокоиться в Преображенском причины были. Недогляд с наследником вышел. Царь за то по головке не погладит. Но кто знал тайные думы царевича?
Алексей, миновав Москву, остановил коней у церквушки махонькой. Поднялся по ступенькам, чуть выступающим из земли, ко дверям бедным, чёрным. Церквушка была из захудалых.
Вошёл. Под образами горели тоненькие свечи. Упал на колени, как подломился. Зашептал:
— Господи Исусе Христе, сын божий, помилуй меня, грешного... Научи, господи...