Читаем Жду и надеюсь полностью

Шурка слушает быструю речь. Говори, говори, хозяйка, только не молчи. Время летит над лесом, над полями, ветер несет с востока рассвет на неслышных крыльях, а здесь, в защите бревенчатых стен, он как будто не страшен, этот ветер, не властен он, не в силах выдуть тепло, густо текущее из кирпичной печной крыши и одолевающее Шуркин озноб. Говори, хозяйка… Я слышу и не слышу твои слова, я лечу далеко, в чернобыльские, лукьяновские времена…

Кто я и зачем? Зачем и кто? Вот в такую же, быть может, осеннюю ночь тощий и длинный человек с прозрачными глазами под косым наплывом век, бывший поручик и бывший фортификатор, ищущий еды, тепла и новой родины в мятежном мире, зашел в такую же хату с лучиной, зашел с опаской, словно в чужой стан, забрел и остался, чтобы сквозь накаты тифозного бреда слушать мягкую и утешающую речь, чтобы в темной пелене видеть ласковое округлое лицо, путая его с женским ликом в окладе, и лицо это проступало все отчетливее, и вышло так: из чернобыльских мест, из страны загадочного для фортификатора мужицкого гнева увел он Богдану, батрацкую дочь. Или так: из распадающегося обломками старого мира выхватила жалостливая Богдана оторопелого, неприкаянного фортификатора?

Все же?.. Мать ходила на цыпочках, охраняя фанерную дверь в отцовскую комнатушку, где он сидел за астрономическими таблицами (а бывало, Шурка знает, за «Графом Монте-Кристо» в издании «Ашетт» с прекрасными рисунками, на мягкой рисовой бумаге), мать прижимала к губам палец, видя задумчивого отца, мать, схватив узелки, сбегала вниз, на плоский, как блюдо, приставленный к лукьяновским спускам Подол, чтобы в галдеже Житного рынка заняться сложным, головоломным обменом, не менее сложным, чем астрономические таблицы и каталоги Бесселя. Мать говорила: отец, отец, отец… она вертелась вокруг него, взъерошенная, как птаха, и они, шумные лукьяновские новожилы, знали: о, отец… Отец! Это да! Это самый умный, самый знающий, честный, добрый… Мать мыла полы, пела, шила вставляла в окна вату, набивала завалинку сухим навозом, белила печь, торговала, ходила на ликбез, выпрашивала ордера на детодежду, ругалась и мирилась с соседями, ездила к братьям на хутора за гречкой, разводила кур и кролей, и отец шел через эту надоедную суету прямо и строго, не касаясь низменных дел… «За пана вышла Данка, ей-бо, за пана, от шоб я вмер!» — «Ну? Данка, дура наша?» — «И шо он в ней нашел, таке мале, як цыпля, и розуму чуть-чуть… А важный… дывысь, важный, дийсно пан, в макинтоше, прямой та худой, як лестница».

Случалось, отец выводил их в город, и они шли следом, в затаенном трепете обожания и гордости. И отец, влюбленный в Киев, показывал им дома, построенные Городецким, тем Городецким, которого отец (о! о!) видел, когда был мальчишкой, караимскую кенасу — молельню в восточных завитушках, явившуюся из «тысячи и одной ночи» и ставшую кинотеатром, высокий, очень высокий доходный «замок» Ричарда Львиное Сердце на кривом Андреевском спуске, который стекал к Подолу ручьем из булыжников, и таинственный, головокружительный, манящий дом с морскими чудищами на обрыве за театром Франко, за плакучими вербами, и музей с дремлющими львами, стерегущими улицу, которая вела в кривом и веселом подъеме к загадочной, пещерной, монашеской Лавре. Отец открывал перед ними город бережно и неспешно, как старую шкатулку с фотографиями и семейными реликвиями, и они млели, слушая его, но все же оставались сыновьями хуторской Данки и вдруг не выдерживали, и тогда отец останавливался, глядя на них изумленно из-под напущенных век, как будто впервые увидев их белые отглаженные рубахи из бумазейки, их красные галстуки, их розовощекие круглые хулиганские лица с щедро подаренными матерью конопушками; строго растянув рот, он слушал их уличную бойкую болтовню на киевском неподражаемом суржике [17] — языке окраин. «Як це в замке князь Урусов жил — один на шесть этажей?..» — «Уверх-униз бигав?..»— «Робить нема чого было, вот и бегал…» — «Чому в кенасе один бог, а в церкви — другой?..» — «Тому что его никто не видел…» — «А я в кенасу хочу, там „Путевку в жизнь“ показывают».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Некоторые не попадут в ад
Некоторые не попадут в ад

Захар Прилепин — прозаик, публицист, музыкант, обладатель премий «Большая книга», «Национальный бестселлер» и «Ясная Поляна». Автор романов «Обитель», «Санькя», «Патологии», «Чёрная обезьяна», сборников рассказов «Восьмёрка», «Грех», «Ботинки, полные горячей водкой» и «Семь жизней», сборников публицистики «К нам едет Пересвет», «Летучие бурлаки», «Не чужая смута», «Всё, что должно разрешиться. Письма с Донбасса», «Взвод».«И мысли не было сочинять эту книжку.Сорок раз себе пообещал: пусть всё отстоится, отлежится — что запомнится и не потеряется, то и будет самым главным.Сам себя обманул.Книжка сама рассказалась, едва перо обмакнул в чернильницу.Известны случаи, когда врачи, не теряя сознания, руководили сложными операциями, которые им делали. Или записывали свои ощущения в момент укуса ядовитого гада, получения травмы.Здесь, прости господи, жанр в чём-то схожий.…Куда делась из меня моя жизнь, моя вера, моя радость?У поэта ещё точнее: "Как страшно, ведь душа проходит, как молодость и как любовь"».Захар Прилепин

Захар Прилепин

Проза о войне
Война
Война

Захар Прилепин знает о войне не понаслышке: в составе ОМОНа принимал участие в боевых действиях в Чечне, написал об этом роман «Патологии».Рассказы, вошедшие в эту книгу, – его выбор.Лев Толстой, Джек Лондон, А.Конан-Дойл, У.Фолкнер, Э.Хемингуэй, Исаак Бабель, Василь Быков, Евгений Носов, Александр Проханов…«Здесь собраны всего семнадцать рассказов, написанных в минувшие двести лет. Меня интересовала и не война даже, но прежде всего человек, поставленный перед Бездной и вглядывающийся в нее: иногда с мужеством, иногда с ужасом, иногда сквозь слезы, иногда с бешенством. И все новеллы об этом – о человеке, бездне и Боге. Ничего не поделаешь: именно война лучше всего учит пониманию, что это такое…»Захар Прилепин

Василь Быков , Всеволод Вячеславович Иванов , Всеволод Михайлович Гаршин , Евгений Иванович Носов , Захар Прилепин , Уильям Фолкнер

Проза / Проза о войне / Военная проза