— Группа, — сухо отвечает Павло.
— Хорошо, — говорит Азиев, нисколько не оскорбленный этим недоверчивым немногословием. — Пусть группа подойдет ближе и слушает. Карта нужна?
— Зачем карта? — удивляется Павло. — Она у меня в глазах светится, эта карта…
— Хорошо. Сейчас мы ударим по заставе егерей и поднимем их. Вы немножко пойдете к краю болота, там сейчас туман немножко, ракета светит плохо. Надо только очень быстро. Они будут думать, что мы идём на большой прорыв. Ваши ребята из разведки уже получили коней и телеги. Они будут идти за вами тоже краем болота, немножко сделают шум. Егеря вцепятся в них. Вы должны очень быстро, очень. Хорошо?
В музыке певучих восточных интонаций невидимого Шурке командира роты Азиева рождается кривая боя. Сейчас все выглядит четко и изящно, бой извлекается из хитроумной головы командира, как сабля из ножен. Но Шурка знает, что с первым же выстрелом начнутся неувязки, неизбежные в таких делах. Кто-то забежит в темноте не туда, кто-то схватит шальную пулю, прольется кровь, может быть, много крови. Бой, даже отвлекающий, несерьезный, — это бой. Шурка чувствует, как стылая осень заползает под его вытертое, драное пальтецо. Он не первый раз идет навстречу свисту пуль; в партизанской жизни нет тылов, здесь фронт перевертывается и крутится, как лента бинта, сматываемая на пол. И все-таки зябко. Может быть, потому, что рядом мертвый Микола, а может, Шурке просто не дано привыкнуть к ближним схваткам, когда враг оказывается в пяти шагах и стрельба в упор подобна ударам ножа. Зябко, и только карман, где лежит письмо, написанное на холсте, греет сердце.
Упав, многих людей ты поднял на ноги, Микола…
— Курнуть бы, — стонет Павло.
— Две минуты под шинелью, — разрешает Азиев.
Они раскуривают одну цигарку на четверых, сунув головы под широкий брезентовый плащ Короната. Сладка горечь братски разделенного самосада. Партизанская табачная соска, от губ к губам, роднит их, как материнская грудь. То ли от сгустившегося дыма, то ли от этого острого чувства родства на глаза Шурки набегают слезы.
— А теперь идите к болоту, — говорит Азиев. — Немножко поспешите, хорошо?
Колеса начинают свой мягкий, приглушенный перестук по корням и колдобинам. Шурка вцепляется в край кузова и теперь идет скорым шагом, как привязанный. Отстать, отбиться — смерти подобно.
— Давай теперь не попереду, а за мной, — бухтит дядько Коронат, обращаясь к Павлу. — У тебя карта в очах, а у меня в ногах, ночью так оно получше.
Они шагают торопясь, прямиком через лес, и умная Мушка точно проносит свою тележку между стволами, не задевая ни один и минуя кусты. Папоротники, густо вставшие на дороге, хлещут по сапогам, пыль от созревших спор летит в ноздри табаком. Подошвы то и дело скользят на подгнивших и перезревших грибах. Земля постепенно размягчается, уводя куда-то к воде, сапоги погружаются в мховую гущу, как в перину. Темнота становится какой-то белесой, но вязкой и непробиваемой. Это туман примешался к ночи, как молоко к воде. Близко болото.
Где-то неподалеку ржет лошадь, и они останавливаются, прислушиваясь. Шурка сжимает в кармане «вальтер», большим пальцем нащупывает предохранитель. Впрочем, в случае внезапной атаки не его дело стрелять. Он должен успеть уничтожить или запрятать письмо. Что там, в стороне? Может быть, ягдгруппа просочилась к ним? С тех пор, как в лесах появились эти группы, молчаливые и самостоятельные в своих маршрутах, беспокойства у партизан во много раз больше. И внезапных смертей тоже больше.
Негромкий свист доносится оттуда же, где ржала лошадь. Это хитрый переливчатый свист, хорошо знакомый Павлу.
— Сейчас! — Разведчик исчезает бесшумно, сорвавшись, словно птица с ночного куста.
Мягкие сапоги уносят его к свисту. И сразу становится неуютно Шурке: рядом с Коронатом он как будто за старшего, но командовать он не привык. Он привык советовать.
— А я тут, пока Азий с Павлом толковали, колеса все геть тряпками поперевязывал, — успокоительно шепчет, касаясь рукой Шурки, дядько Коронат. — Запас я тут тряпок, старья всякого… Пойдем без гуркота, как шило в мыло… И копыта у Мушки обвязал.