Тарковский презирал советскую власть, но и антисоветчиком, привязанным к совку как к собственной аниме, не был. Он жил и работал «поверх барьеров», что и позволило ему остаться важной фигурой даже после распада Советского Союза.
Существуя как бы вне общества, Тарковский с нуля моделирует ментальные и ценностные конфигурации, которыми можно пользоваться и теперь. Помимо изысканной и безусловной осязательной ценности, его творения задают параметры «новой духовности» и «новой интеллектуальности», «нового эстетизма» и бесклассового гуманизма, а также расширительных стилистических, интонационных возможностей, вырастающих на территории отечественной культуры, выжженной коммунистами до минусовых величин.
Это важный и, кажется, до сих пор недооцененный момент – отдельные пограничные советские явления, с нуля задающие нам тогдашним и нам теперешним интеллектуальные архетипы и поведенческие стереотипы.
Поэзия шестидесятников помогала моим молодым родителям развивать «язык чувств» и правил приватной жизни примерно так же, как нынешние телесериалы, обобщающие поведенческие стратегии бытового уровня. Помню свой шок, когда Пугачева позволила себе плакать, исполняя песню на сонет Шекспира: до этого мне в голову не могло прийти, что, во-первых, на эстраде и в публичном пространстве могут существовать столь сильные эмоции. Во-вторых, оказывается, переживать можно не только за судьбы родины и мира во всем мире.
Тарковский – из того же числа формообразующих единиц (а в кино, пожалуй, единственный, идущий сразу за вневременным гением Гайдая), навсегда исполосовавших оптику наших извилин, например, пониманием того, что красивым может быть все что угодно – достаточно лишь изменить угол зрения и длительность взгляда.
Впрочем, у Тарковского так много заслуг, что сразу все и не перечислишь – и объективных, и тем более субъективных: мне, например, стали важны его заходы внутрь «мировой художественной культуры», альбомы с русскими иконами и картинами Леонардо, куда между страниц вкладывались листы самочинного гербария. Многое из его натюрмортных элементов стало основой моих собственных технологий внутренней жизни. Первоначально подражания в них было больше, чем сути, однако со временем, с моим субъективным временем, это стало не просто частью меня, но мной. И я не знаю, какова степень заслуги Тарковского в том, что я попал теперь в Италию и езжу по его следам, как персонаж «Ностальгии».
Когда Доменико поджигает себя, Янковский переносит отъезд из Рима на два дня, чтобы вернуться в Баньо-Виньони и пройтись по дну пустого бассейна.
Выходя из парадной роскошного римского отеля, его референт, занявший место Эуджении, с легкостью необычайной обещает обменять ему билет на более поздний, главное – предупредить об этом бюрократов из общества советско-итальянской дружбы. Понятный реверанс Тарковского в сторону совкового чиновничества – единственный след актуальной социалистической жизни в этой картине.
Но теперь оказывается, что для того, чтобы спасти человечество, следует вышивать спиритуальные узоры уже не только поверх совка, но и поверх остатков всей европейской идентичности, дорога которой давно не ведет «к храму», а другого вида высшей духовности ни Кьеркегор, ни Тарковский не знают.
Горчаков, сидя в вестибюле реального отеля Баньо-Виньони, говорит Эуджении, а она – все-таки полноценная аллегория Италии, что для того, чтобы нам понять друг друга, следует отменить все границы, в том числе и государственные.
Интернет отменил расстояния, но ведь и изменил мир до неузнаваемости, непонятно в какую сторону.
Фантомные корчи Горчакова – тоска по стране, «что меня вскормила», но еще и по времени, в котором вырос и стал собой, томительным, страдающим и безбожным.
С большим трудом добравшись до Монтерки («Ностальгия» начинается с густых туманов на тосканских дорогах; туман продолжает преследовать Горчакова и в Баньо-Виньони до самого последнего кадра), персонаж Янковского отказывается идти в монастырь и смотреть «Мадонну дель Прато», так как искусство более не спасает.
Хотя оно, конечно же, по-прежнему повод пуститься в дальний и безнадежный путь, который в конечном счете никуда не приводит: нынешняя темпоральность кружит по кругу как заведенная, пока не оборвется финальными титрами.
Некогда казавшиеся ребусами головокружительной сложности, фильмы Тарковского выглядят теперь такой же архаичной древностью, как проторенессансная живопись: они порождены совсем уже иной цивилизацией, ныне сгинувшей внутри «процесса роста», и той самой исторической имманентности, что не останавливает бег ни на мгновение.
Для того чтобы ныне увидеть творения Тарковского, все эти кинематографические фрески следует постоянно реставрировать, перенося с носителя на носитель, и расшифровывать.
Еще твиты из Сиены