Исподлобья глазами стекляшку обводит — кирпично-обожженные знакомые все лица, угрюмо-терпеливые, жующие, распаленные. Жует — и поперхнулся, ложку даже выронил, расшибшись ровным взглядом о лицо сидящего в углу — лоб и скулы того, с кем когда-то на соседних горшках заседал и захлебывался смехом на всесильных руках изначальной молодой общей мамы; то лицо, первых дней, мягко-круглое личико, брызнуть готовое без утешной обидой, ревом, водой, проступило сквозь это намученное ежедневной бессонницей, страхами, затвердевшее в штурмах, осадах, акционерных подкопах кротовьих… Сашка, брат, там в углу! Невозможно живой, настоящий, непонятно, вообще какой силой занесенный сюда, в их босяцкий шалман придорожный, — с длинным кем-то, не видным в лицо, сепаратно о чем-то шушукается и не видит Валерку, не чует наведенного братского взгляда совсем, так его сейчас длинный собеседник магнитит, обращенный к Валерке пиджачной спиной.
— Ты что это, Валерка? Не в то горло? — Отец мосол обсосанный бросает.
— Ты глянь, бать, только глянь, — выпихивает еле из гортани. — Вот кто? Узнаешь?
И батя уже, обернувшись, на сына выпучивается — другого, второго, который от яблони очень… ушел вертикально во власть навсегда, на спутник сорвавшийся околоземный:
— Сашок! С Углановым Сашка, они! Чего они тут это, а?
С Углановым, точно — жираф же, жердина! Враги, выпить мозг друг у дружки готовые! С машерочкой шерочка! Нажала на темя Валерке последняя правда, и с режущей, вспоровшей ясностью увидел он сошедшееся все: рабочую несметь, кипящую перловку у заводоуправления, себя — стальным зерном, с такими же, как сам, спеченным и расплавленным в клокочущую лаву, ничтожного, затерянного, верящего, что сам определяет сужденное заводу и себе, и махачи ночные по цехам, и речи, поджигающие искры, гремучие заклятия вот этих вот двоих — зависших над схлестнувшимися лавами расходно-передельных сталеваров на сберегающей от брызг и щепок высоте. Из живота плеснуло чем-то в голову — уже и сам не знает, что такое захлестало и сквозь него качается насосами, чего теперь от них он хочет, даже не сам он, а еще вот кто-то в нем, Валерке, поселившийся, — сама собой пасть в крике раздирается:
— Сашка, брат! Не продавай Углану акции, не надо! Брат, я же кровь за тебя проливал! Ты же, брат, за завод! Ведь сожрет же нас, гад, вместе с домнами — ты же сам говорил! От него вся поруха! Ты ж наш могутовский, исконный, заводской! Ты ж ведь Чугуев, брат, и я Чугуев, мы! Вот тут же батя наш, а ты нас продаешь! Да ты живой сейчас лишь потому, что были мы! А то бы он тебя, Угланов, с корнем в первый день! Почем завод-то, Сашка, просто интересно! Вся наша жизнь — за сколько ты нас продал?!
А эти двое как сидели, так и сидят, угнувшись, маскировщики, со своей высоты будто вправду Валерки не слыша.
— Э, брат, Иудушка, чего как неродной?! Чего ж теперь? Ты брат мне все равно! Вот батя твой, на батю посмотри! Обнимемся, чего?! Проводим тебя с батей на личный самолет! — юродствует Валерка истово, но чует: вот на тот свет кричит, в могилу или сам — как из могилы в небо, в высоту, в буржуйскую галактику соседнюю, и не добить в глубь того космоса, в глубь мозга вот этих двух пришельцев высшей расы. — Угланов, э! За сколько взял нас оптом?! Ты не стесняйся, что там, ты ж не переплатишь! Уж через хрен-то кинул Сашку-дурака!
И поглядел тут Сашка на него из своего надзвездного далека, брат на брата, как на докучливую мелочь, как на утопленника вот, что подо льдом перед глазами проплывает и зацепился за корягу, не уходит. А этот, монстр, Угланов, божество, не шевельнулся даже, не потратился, и от упорства непроломной этой толщи, их поделившей навсегда на низших и верховных, в башку его, Чугуева, рванулся кислород и распустилось в нем остаточное пламя: затопило взрывной потребностью вбить, доказать, что он есть, что живой, настоящий, есть в нем сила, которой нельзя не почуять, — потащило, сорвало с нестерпимого рабского места, из прозрачной вот этой его пустоты, не простит он которую им, разобьет:
— Что, сука, совсем там оглох, наверху?! Слышь, поверни ты свое рыло, когда с тобою разговаривают, величество!.. Ниче-ниче! Сейчас услышишь! Сейчас я, сука, до тебя предметно достучусь! — И в чугунном наплыве, расплаве сцапал ощупью твердое что-то и занес как гранату над башкой закипевшею — в голову!
— Стоять, Валерка, стой!