Вонь, в которой утоп, вся куда-то исчезла, без жалости смытая разливавшейся от живота трепетавшей волной: задрожал он в паху, как в минуту первой близости с женщиной, с невозможным, немыслимым телом, с потаенной слизью, трясиной, и трепещущий луч фонаря заскользил по колодезным кольцам трубы в глубину, освещая желейную массу на днище до упора в кромешную предродовую пустотную тьму.
Как же просто убить. Мог он прямо сейчас раскрутить ручку адской машинки и обрушить породу в кротовьем забое, запечатать рентгенкабинет неразрывной полоской бумаги с похоронным сиреневым штампом — унизительно буднично, беспощадно и скотски, как «Ушла на обед» на железной кормушке перед русской очередью за подаянием. Мог начать под санчастью раскопки, чтоб Угланов увидел, как проворные, точные руки счищают могильную землю со ржавого костяка его будущего. Или взять Станиславу за ломкое птичье горло — чтобы монстр увидел, как плачет она: вот что сделал он с ней, послужившей ему, как собака, засадил ее даже не вместо себя, а с собой, в ту же землю, под ту же плиту — заскреблась в нем утробная боль, затряслись его губы… впрочем, нет, это вам не Чугуев: что ему эта баба, влагалище? Потому-то и впился в нее, что ключи у нее от свободы, для того и любил на безрыбье, чтобы с радостной мукой, с задохнувшимся стоном благодарности выпустила изо рта со слюнями то, что нужно ему от нее, — любит только себя, свою силу, огромность, сопляка своего и опять же себя, свою кровь в сопляке, возвращаемую тяжесть шагов, под которой должна прогибаться земля, жизнь, которую должен он, Угланов, прожить в несгибаемой власти.
Так что пусть он поверит сначала, что рождается заново, что себя снова сделал огромным, задохнется сперва этим вот торжеством, вольным холодом, духом беспредельной свободы, и вот тут-то, на этом восторге, на выходе вот из этой трубы и накроет его невозможная, непонятно откуда возникшая высшая воля, Хлябин-смерть, Хлябин-бог. Все должно быть исполнено чисто. Пусть капкан пахнет только речной водой, камышами. Пусть вот в эту клоаку он втянется — весь.
И уже в совершенном спокойствии, погасив свою жадную дрожь, он уселся за столик в закрытом для других посетителей ресторане высокой, космической кухни — с видом на сковородки, открытый огонь, наблюдая за тем, как Угланов готовит для него сам себя, сам себя потрошит, выдирает кровавые стейки у себя из боков, отделяет наточенным зверски ножом от себя Станиславу — малоценной живой требухой, субпродуктом производства свободы и силы своей, как встает каждый день по звонку и выходит в промзону со своей бригадой, с волочащимся следом конвойным Чугуевым, смирно двигаясь по отведенному руслу меж бетонных заборов и решетчатых изгородей, скрыв от всех, кроме Хлябина, страшное натяжение жильных поводьев и гудение бешеной крови, подмывающей прямо сейчас ломануться на «крест», наглотавшись слабительного и окрасив поносом свои шкуру и простыню. Как он каждое дление чувствует свое лосье, жирафье тело плотиной для вот этого вещего чувства невозможности остановить, отменить его новую вольную жизнь, закупил он которую полностью и которая словно уже началась для него.
Как за тросом бетонные плиты, волочились тяжелые, душные дни — последней жарой иссохшегося августа; полсотни человек в погонах от полковника до прапора обеспечивали полное письменное и устное молчание Угланова на зоне; все внимание — на плоскость стола меж Углановым и адвокатом, приходящие монстру от еврейских писателей письма: «мы желаем вам мужества в вашей борьбе». Он и это включил тоже в замысел свой — всех заставил свихнуться на прослушке его разговоров и мелочной перлюстрации бумажного мусора, переписки с «известными», обитателями телевизора и хозяевами славы. Ну а Хлябин намыл в этой мути, коммутаторном треске одно: монстр вдруг попросил присылать ему новый сорт кофе, «Эль Инжерто» какой-то вместо «Маунтин Блю». Ну а что? Вот он знак: «выползаю — встречайте». Там, на воле, конечно, у него под рывок все готово: навигаторы, джипы, спецы, раскладной хитрый планер с мировым чемпионом по высшему пилотажу в кабине… и ушел бы, ушел ведь — да хоть пехом, броском по нехоженой дикой степи, котловинам, распадкам Ишимского края.