Никогда он не думал о себе как о псе, пехотинце, присягнувшем на верность частице государственной Силы (разве только в начальное время вылупления из школьной личинки — перед скудным советским экраном, на котором со скучной неумолимостью, терпеливо, опрятно вращала свои шестеренки постнолицая машина добра: «ЗнаТоКи», «Огарева», «Петровка»; мечталось стать таким же чистоплотным одним из…). Сила — да, быть в системе означало стать сильным. Только так — для Сергея Валентиновича Хлябина, уроженца Тобольска, из неполной рабочей семьи, мать парилась и слепла аппретурщицей среди сотен таких же двуногих придатков валяльных и сушильных машин ткацкой фабрики. Нигде не занимал первого места — ни в школе, ни в дикой дворовой природе. Последним подходил к резиновому черному «канату», свисающему с потолка огромного спортзала, — с предчувствием позора в животе, вцеплялся, выжимал, с четвертой или пятой трясущейся попытки вымазывал ладонь в победной потолочной побелке, как и все, — никто уже не видел, не смотрел, глядя только на первого и отворачиваясь от остальных, безгрудые девчонки с бубликами кос и в их числе одна, которая своим присутствием меняет время года. Щемяще он чуял прозрачность свою — чем дальше во взрослую жизнь, тем отчаянней. Пугался своих отражений в глазах, в зеркалах — казалось, все взрослые смотрят особо, как будто бы зная, в кого Хлябин вырастет, никто ничего ему не говорил, пока наконец не услышал, подслушав: «А что вы хотите? Ведь мальчик-то из…» — и дальше, страшнее про «дар», про «генетику» из пасти дворняги с дипломом о высшем, дающем ей право, патент на породу… Не понял тех слов целиком, до конца, но понял их смысл и понял, что — правда. И даже обиды в нем не было, того, что назвать можно детским летучим, легко испаряемым словом «обида». Так кто-то решил про него: «не дано», такой есть закон, безжалостно действующий всюду на всех с минуты зачатия, раньше еще; ему предначертано стать одним из… сработанных, свалянных, как промтовары, вахтеров, обходчиков, проводников чужого летящего дальнего следования, работать, соседствовать с точно такими же, жрать то же, стоять с такими же в тех же пожизненных очередях за теми же курами и холодильниками, с такой же создать для того же семью, таких же родить, передав по наследству свои трудовые мозоли… И все б ничего, если б все жили так, никто бы иначе не мог и всем поровну, — но были другие, которым «дано», и ладно дано было б как-то заслуженно, ну, там, по усилиям, прилежной учебе, а то ведь задаром, совсем ни за что, в мгновение соединения двух клеток в зародыш, а ты как ни силься — все рыбой об лед: вот что не поправить, чего не простить.
Он с пятого класса уже примечал, как делятся люди. Значение, место угадывались по выражению глаз и только потом — по одежде, и есть ли машина, и часто бывало, что громкий и наглый в ондатровой шапке и рыжей дубленке враз как-то сжимался, теряя лицо, смываемое бледностью вместе с глазами, перед настоящей, большей силой. Тут было непросто понять, кто сильней, за счет чего именно один заставляет другого неметь и мертветь — каким видом власти, физической мощью, оружием, званием — и сам, только что бывший сильным и страшным, немеет и прячет глаза перед кем-то, кто больше него самого. Он, Хлябин, учился сличать и угадывать, читать человека по буквам «глаза — походка — повадки — машина — одежда»… И где-то к десятому классу угадывал непогрешимо, что может достать человек из кармана — бумажник с червонцами, нож или ксиву, в которой написано, кто он. Вот это ему природой все-таки было дано — тщедушному, с непримечательным, сработанным наспех в столярке лицом — прочитывать силу и слабость людей и даже своим представлением опережать любое движение каждого: чем может ударить тебя человек. Вот этот, понятно, дрожит навсегда, а этот все может достать и купить, а этот способен убить, не задумавшись.