И все триста — четыреста жрали эту агонию, и какой-то извечный, неподсудный, до жалости, людоедский восторг, стукнув в голову кровью, стоял в их глазах; все почуяли это — добавление стали в свой исходный состав, вот то самое, что первобытным давало ощущение бессмертия. И с Чугуевым тоже сейчас это делалось, отключилось в нем что-то, отведенное в каждом для сознания ценности единоличной человеческой жизни: он глядел на дорожку под бьющейся, навалившей в штаны, подыхающей слабостью, на поточную чистую сталь, что всегда приводила его в восхищение: вот таким должно быть выходящее из рук человека изделие всегда, только так никогда не умрет человек, выдавая изделие, что намного живучей, выносливей, чище, долговечней него самого… и в башке отсыревшей спичкой мигнула вот совсем неуместная мысль: как попортит сейчас эта жертва стальное полотно приварившимся, сплющенным мясом, соплями, что сейчас намотаются на оправку совместно с листом… и пробило его, и волною сняла с неподвижного места правда непослушания, жалости вот как будто бы не к человеку, а к собственной стали, что нельзя никому дать испортить — вот так, и со скоростью, равной биению в нем крови, понесла напролом его, к пульту… проломился, сшибая и разметывая окостеневших, и вдавил пальцем кнопку — отключить это воющее от животного страха, неуклонно ползущее все… Полотно проскользило под ногами несдохшего и прошло в чистовую грохотавшую клеть под ногами Угланова; новый огненный сляб грузно-коротко дернулся и застыл на катках, истекая подземным конвертерным жаром… и к нему, за Семенычем топот копыт: разорвут сейчас, что ли, с Куренным рядом тоже подвесят?
— Ты чего мне машину застопорил? — за спиной и над ним сказал кто-то срывающимся, но вот вроде беззлобным, прочищенным голосом. И Угланов, живой, осязаемый, тык-в-притык перед ним, работягой, что посмел сделать что-то царю поперек.
— Это ты, это ты мне машину!.. — закричал, обеспамятев, и трясло перед этой властной высшей силой, что его с испытательским интересом разглядывала, расковыривая что-то внутри него: разобрать и понять, как Чугуев устроен.
— Так для нее я это делаю сейчас, для машины, она чтоб крутила. Ты кого пожалел? Тварь, которая тебя вместе с этой машиной обворовала?
— И чего, значит, лист теперь надо человечиной мне испохабить?! Не для того эту машину люди строили, чтоб человека на ней плющить и ломать! Что нельзя вот такого — в школе не проходил?! Очень нравится, да?! Взять, как крысу, за хвост и на сляб, сквозь валки? Сила, сила ты, да?! Ну а больше тебя если сила?! Хоть и крыса, допустим, но вот все же живой человек!..
И Угланову это понравилось — то вот, первое самое, про испорченный лист: жалко целый рулон-то марать этой падалью — перехваченный немилосердной скобкой рот приоткрылся в осклабе, и дальше он, Угланов, как будто не слушал: про свое людоедство, про живых человеков… отпустил его гнев. Да и был ли он, гнев? Может, только расчет — застращать всех своих управленцев повальной лютостью неминучих расправ, задрожать их заставить и трястись над могутовской каждой священной копейкой?
— Ну а ты тут — вальцовщик? Как звать?
— Анатолий Семенович, — горделиво брыкнулся: мол, в отцы тебе, бивень, вообще-то гожусь и на мне этот стан тут держался, когда ты еще, мелочь, на горшке заседал… но сорвался вот голос и дал петуха.
— Ну, пойдем-те за мной, Анатолий Семенович…
И его потащило вот за той жердиной, хотя вроде никто не тянул, не пихал. Расступались, откатывали волнами все эти в белых рубашках и свои же рабочие в чумазых комбезах и оранжевых касках, глядя все на Чугуева странными, не узнающими, особыми глазами, то ли с завистью, то ли со страхом: его выбрал Угланов, и теперь будто должен был сделаться навсегда он, Чугуев, другим, обнесла, облекла его сила… На тросах опустили на бетонное дно все мясное, тряпичнонабитое то, что осталось от главного инженера завода — спец-то он был не самый худой, только вор, — и никто не смотрел уже больше на пластавшегося на полу и кусавшего воздух большого мужчину.
— Вот скажи мне, Анатолий Семенович, — глядя прямо в глаза, начал быстро Угланов в хорошо проводящей слова тишине, — сколько раз надо в смену валки переваливать? Вот на этом вот стане твоем?
— Эк хватил — переваливать! — Подключили Чугуева к стану, возвратили в железные, в место службы его, назначения, и страха в нем уже больше не было. — Ты мне дай их сначала, валки, чтобы было мне что переваливать. А пока их они вот, — мотнул головой на ряды управленцев, — на бумажках своих перева…
— Ну а где они, где, говори! Где валки?
— На цветмет растащили, молибденом и хромом упроченные. Катапультой через забор — и тю-тю.
— Кто это делает, я полагаю, спрашивать не надо? Кто мне в бумажках пишет, что он тут по шестнадцать! раз! в сутки! Roll change! — щерясь от ненависти, пнул кровососущую, непроницаемую, гадящую сущность, одновременно вязкую, словно клей, и тяжелую, как чугун на ногах: отрубить, отключить! — Как же стан-то живой до сих пор? Как справляетесь, а?