«А мой тебе совет – никому, матинька, и-не верь и ни на кого не полагайся; что такое на людей полагаться? Что, ты сам дурак, что ли, какой вырос?»
«Ну, уже воля ваша, а я это так решил, вот вам сто рублей, и дайте мне за них лошадь. Не можете же вы мне в этом отказать».
«Да что отказать-то? Сто рублей, разумеется, деньги – и отчего их не взять, а только мне неприятно, что ты жалеть будешь».
«Не пожалею».
«Ну, как не пожалеть! Тоже ведь у тебя не шальные деньги, а трудовой грош, жаль станет, как я дрянную лошадь дам, – будешь жаловаться».
«Не буду я жаловаться».
«Это ты только так говоришь, а то где не жаловаться? Обидно покажется, пожалуешься».
«Ручаюсь вам, что никогда никому не пожалуюсь».
«А побожись!»
«У нас, Дмитрий Ерофеич, не божатся».
«Ну вот видишь, еще и не божатся. Как же тут верить?»
«Моей железной воле поверьте».
«Ну, быть по-твоему, – порешил Дмитрий Ерофеич и, угощая Пекторалиса ужином, позвал конюха и говорит: – Запрягите-ка Гуге Карловичу в саночках Окрысу».
«Окрысу, Дмитрий Ерофеич?» – удивился конюх.
«Да, Окрысу».
«То есть так ее самую и запречь?»
«Тпфу, да что ты, дурак, переспрашиваешь? Сказано запречь – и запряги. – И, отворотясь с улыбкою от конюха, он молвил Пекторалису: – Славного, брат, тебе зверя даю, кобылица молодая, рослая, статей превосходных и золотой масти. Чудная масть, на заглядение. Уверен, что век будешь помнить».
«Благодарю, благодарю», – говорил Пекторалис.
«Ну, поблагодаришь-то после, как наездишься; а только если что не по-твоему в ней выйдет, так смотри помни уговор: не ругайся, не пожалуйся, потому что я твоего вкуса не знаю, чего ты желал».
«Никогда никому не пожалуюсь, я уже вам это сказал, положитесь на мою железную волю».
«Ну, молодец, если так, а у меня, брат, вот воли-то совсем нет. Много раз я решался, дай стану со всеми честно поступать, но все никак не выдержу. Что ты будешь делать – и попу на духу после каюсь, да уже не воротишь. А у вас, у лютеран[12]
, ведь совсем и не каются?»«У нас богу каются».
«Ишь какая воля: и не божатся и не каются! Да, впрочем, у вас и попов нет и святых нет; ну, да вам их и взять негде, все святые-то русские. Прощай, матинька, садись да поезжай, а я пойду помолюсь да спать лягу».
И они расстались.
Пекторалис знал Дмитрия Ерофеича за шутника и был уверен, что все это шутки; он оделся, вышел на крыльцо, сел в саночки, но чуть только забрал вожжи, его лошадь сразу же бросилась вперед и ударилась лбом в стену. Он ее потянул в другую сторону, она снова метнулась и опять лбом в запертый сарай – и на этот раз так больно стукнулась, что даже головою замотала.
Немец долго не мог понять этой штуки и не нашел, у кого бы спросить ей объяснение, потому что, пока это происходило, в доме сник всякий след жизни, все огни везде погасли и все люди попрятались. Мертво, как в заколдованном замке, только луна светит, озаряя далекое поле, открывающееся за растворенными воротами, да мороз хрустит и потрескивает.
Оглянулся Гуго туда и сюда, видит: дело плохо; повернул лошадь головой к луне – и даже испугался: так мертво и тупо, как два тусклые зеркальца, неподвижно глядели на луну большие бельма бедной Окрысы, и лунный свет отражался от них, как от металла.
«Лошадь слепая», – догадался Гуго и еще раз оглянулся по двору.
В одном из окон при свете луны ему показалось, что он видел длинную фигуру Дмитрия Ерофеича, который, вероятно, еще не спал и любовался луною, а может быть, и собирался молиться. Гуго вздохнул, взял лошадь под уздцы и повел ее со двора, – и как только за Пекторалисом заперли ворота, в окошечке Дмитрия Ерофеича засветился тихий огонек: вероятно, старичок зажег лампадку и стал на молитву.
9
– Бедный Гуго был жестоко и немилосердно обманут, его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, – и он все это нес, терпеливо нес, идучи целые сорок верст пешком с слепою лошадью, за которою тянулись его пустые санки. И что же, однако, он сделал со всеми этими чувствами и с лошадью? Лошади нигде не оказалось – и он ничего никому не сказал о том, куда она делась (вероятно, он продал ее татарам в Ишиме). А к Дмитрию Ерофеичу, на дворе которого все наши имели обычай приставать, Пекторалис заезжал по-прежнему, не давая заметить в своих отношениях и тени неудовольствия. Долго, долго Дмитрий Ерофеич не показывал ему глаз, но потом они встретились – и Пекторалис не сказал ни слова о лошади.
Наконец уже Дмитрий Ерофеич не выдержал и сам заговорил:
«А что, бишь, я все забываю тебя спросить: какова твоя лошаденка?»
«Ничего, очень хороша», – отвечал Пекторалис.
«Да она, что и говорить, разумеется, лошадь хорошая: только вот какова она в езде-то?»
«Хорошо ездит».
«Ну и чудесно. Я так и полагал, что хорошо будет ездить. Только что же ты, кажется, не на ней сегодня приехал?»
«Да я ее поберегаю».
«А, вот это прекрасно, это ты очень умно делаешь, поберегай, брат, ее, поберегай. Кобылица чудная, грех такую не беречь».