Инженер Алехин оторвался от прибора с трубками, в которых то подымалась, то опускалась по отмеченным делениям черная жидкость. Лицо его и руки были в заструпившихся, заживавших ожогах. Пристальные глаза из–под сурово ощетинившихся бровей остановились на лежавшей около записи. Вычеркнул что–то, пометил другое.
— Сергеев, вы где?
— Слушаю.
— Я сам распоряжусь там. А вы пока — здесь. Присмотрите за аккумуляторами, как вчера. В номер два подбавьте бензина, когда сгорит. Скоро вернусь.
Устало выпрямился. Вытянул и согнул руки. В пояснице заломило.
Потер ее.
— Где Юлия Александровна?
— У большого кипариса, в саду.
— А Митя?
— В оранжереях со студентом.
Алехин прошел длинную аллею.
Все тонуло в огнистом блеске. На золотом полыме черные, гигантские, царственные кипарисы. Четкие, молитвенные. Там, где они, все как храм. Солнце на уходе коснулось тонкого облачка и оно затлело, прошитое золотою пряжей. Небо было чисто. На востоке ранняя звезда улыбалась, бриллиантовая в порозовевшей лазури. Густо дышали туберозы. Откуда–то скороговорка фонтана.
— Юю!.. Где ты?
В стороне ответная рулада. Звонкое, сильное меццо–сопрано. И только этого и ждавший, опрометью понесся навстречу шпиц. В отцветавших каштанах и орешнике неистово, громко будто наперебой трещали цикады.
На низкой октаве влюбленно завопила жаба.
— Устал?
— Да.
— Нельзя так. Посмотри, на что ты похож.
Мягкая, нежная ладонь ласково легла ему на голову.
— У меня душа не на месте. Весь в ожогах. Не дай Бог.
— Кончаю… Еще немного. Сегодня последний опыт.
Долго целовал ее руку. Сел рядом, обнял ее стань.
Солнце, прощаясь, из–за разгоревшегося облака обливало обоих и черный кипарис над ними и букет пышных роз на столе последним, багровым, медленно блекнувшим светом. В аллее впереди под вековыми буками уже густилась синяя тень и в ней вспыхивал и гас огонек сигары.
— Папа… Папочка!..
Белый клубок бежал оттуда…
Швырнулся ему в колени, зажал ими себе голову, отталкивая каблуками приставшего к нему шпица…
Огонек сигары все ближе. Тонкий силуэт выступил на свет. Студент, увидев Юлию Александровну, швырнул окурок в кусты.
— Правда, папочка: земля слепая и смотрит на небо цветами? Цветы ее глаза?
— Это тебе Петр Федорович сказал?..
— Да! И молится Богу запахом роз и лилий.
— Вы — поэт! — улыбнулась юноше Юлия Александровна. — Разумеется, правда.
— Значит, и рвать их нельзя… Им больно… Да? А только таких цветов, как моя мама, нигде нет!
— Скажи пожалуйста, — рассмеялась она. — Откуда ты это?
Студент вспыхнул.
— Правда, Митя, правда. Такую маму не найдешь. Хоть весь свет пройди!
И Алехин, подняв Митю, поцеловал и подбросил.
— А еще выше можешь?.. Чтоб под самое небо… Ты, папочка, сильный. А наш кучер сильнее тебя. Он сегодня Султашку за передние ноги поднял….
— Юю… Тепло, хорошо. Чай будем здесь.
— Как хочешь. Я сейчас зажгу электричество на веранде… Все мошки полетят туда. Тут будет довольно света…
Солнце зашло. Внизу уже сизая темень. Только верхушки кипарисов еще мерцали, задерживая умирающий день. Во мраке вспыхивали жасминовые кусты, робко мигая бесчисленными крохотными светляками.
Юлия Александровна встала, стройная, гибкая, и пошла в дом, поправляя на ходу сбившуюся волну русых, отдававших золотом волос.
— Правда, папа, свет большой, большой? Такой большой, вот…
И Митя, сколько мог, раскинул руки.
— И даже больше…
Вздохнул, представляя себе эту величину.
— И нигде в нем второй мамы нет. Людей много–много… А ее нет.
— Верно, милый, верно. Таких других мам не бывает. И не было и не будет.
— Вот и Петр Федорович тоже говорит.
Студент поперхнулся… Закашлялся.
Алехин засмеялся.
И чем гуще ночь наливалась синью над потухавшими вершинами сада, тем громче, сплошью трещали цикады и в жасминах трепетнее разгорались лучиоли.
II
Инженера Алехина звали русским Эдисоном.
— Терпеть не могу этикеток. Налепят «бургонское» на простое кизлярское. Точно оно от этого лучше. И почему Эдисон не американский Алехин?
И у него это не было ни самомнением, ни самохвальством.
Сам свой предок, он, как, Ломоносов, пешком с далекого севера пришел в Петербург и вместо всякого багажа принес с собою неистощимый запас энергии. Целые поколения моряков, боровшихся во льдах в белые ночи с грозными непогодами Северного океана и снежными вьюгами полярных тундр, оставили ему в наследство непобедимую нравственную силу. «Меня ничем не ушибешь», — говорил он в Технологическом институте. — И не удивишь! Меня ребенком стамухи[1]
уносили в голомя[2]. Я и там не терял головы».