Ленина, во всяком случае, отволокли в металлолом совсем недавно. Высоко стоял, далеко глядел. Полированными шарами с ласковым прищуром сверлил вам затылок при переходе улицы, когда у вас повестка в здание напротив — нет, не к Майковым на первое чтение «Обыкновенной истории», а в райпрокуратуру на допрос.
Сам же оборачиваться не умел. За его спиной на льду фигурного пруда к семилетнему на коньках — двое больших, улыбаясь, как незнакомому другу: прокатимся? один за левую руку взял, другой за правую — да и растаяли в метели под музыку из репродуктора. С тех пор мамаши научились связывать рукавички резинкой, пропускаемой сквозь рукава. Впрочем, в 1949-м Ленина тут, может, и не было, лично я внимания не обратил. Момент экспроприации помню, обиду от обмана, — варежек ни капельки не жаль. Я любил плюшевую муфту — медвежонка с прозрачными глазами, с высунутым кончиком нежно-алого суконного языка.
Сейчас 2004-й, лето, жизнь прошла, в саду красиво. Словно прорубили большое окно в природу и забрали решеткой. Дышится легко, и вообще похоже на кладбище, с той разницей, что тела обнажены и валяются на поверхности, принимая соблазнительные позы. Много зелени, много мяса, чуть-чуть белья.
Но все это призраки. Нельзя изменить место смерти. А также время. В Юсуповом теперь всегда будет февраль, 9-е, вечер, электрический мрак. Убитому ребенку так и останется девять лет.
Чертова дюжина негодяев, столько же ударов — одним и тем же ножом.
С паузами, стало быть. Как бы в порядке живой очереди.
Я вот все думаю — думают ли дети? Мелькают ли у них в голове предложения, одно за другим? Или мир входит в детский ум как есть, без титров? Достоевский (кстати, случалось и гению забегать в Юсупов по нужде): «Дети, пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой». Чуковский полагал: все дети — сумасшедшие.
Петер Вайс извлек из протоколов процесса над администрацией немецкого концлагеря показания охранника. Который, стоя на часах у ворот, наблюдал в начале лета 1942-го за посадкой еврейских детей в грузовик, обслуживавший печи крематория.
Выделялся один мальчик лет девяти.
— Не бойтесь, — успокаивал младших, — не плачьте. Там, — показывал в сторону дымящих труб, — там наши родители, они приехали за нами, они ждут, через несколько минут мы все будем вместе.
Забравшись в кузов грузовика, мальчик вдруг поймал взгляд этого, у ворот, солдата. И крикнул ему, — машина уже тронулась:
Это вам даром не пройдет!
Одну эту фразу и твердишь про себя в Юсуповом саду. Современники мои, цветики степные! К вам обращаюсь я, друзья мои! Все эти злодейства не пройдут нам даром!
Пройдут, пройдут, уже прошли. Была ли девочка по имени Хуршеда? Призраки резвятся, как ни в чем. Загорают, выпивают, помаленьку пакостят. На перилах дворцовой балюстрады пишут, естественно, черт знает что.
На одной из колонн:
Фу! — сказала веселая Елисавет. — Нечего покойникам делать в моей столице! Ужасти какие! Не люблю!
И выслала бедных мертвецов из города — к волкам и финнам. На необозримое болото, простиравшееся за речкой Сутиллой, то есть, собственно, Волчьей, в сторону села Купсина.
Огородили сто двадцать саженей на сто двадцать. Через пятьдесят лет прирезали еще тридцать тысяч квадратных саженей, еще через тридцать — еще двадцать с половиной. Пять тысяч могил в год. Пять каменных церквей. Сто двадцать дорожек: вокруг церквей — плитняк, остальные — в пять досок, в четыре. В три. В две. В одну. Хлюпало, конечно, под ногами.
Первый разряд — 200 рублей. Второй — 150. Третий — 30. Четвертый — 20. Пятый — 5. Шестой — рубль за место. Седьмой — даром.
Радищев попал случайно: спасибо, вообще взяли, не посмотрели на причину смерти.
С Дельвигом тоже история темная, к тому же его буквально, так сказать, на одре обокрали. А вдова страшно спешила износить башмаки. Сплавили, короче, беднягу-барона куда поближе да подешевле. Однокурсник навестил — ахнул. Стихи написал — про мертвецов, теснящихся в болоте,
Настоящие литературные похороны впервые случились в 1846-м: Николая Полевого зарыли при всей словесности, под гул анекдотов и каламбуров. Что-то вроде того, что Булгарин рвался: дайте я понесу! А Каратыгин ему: довольно вы его и при жизни поносили!
Через год привезли Сергея Глинку, лучшего из цензоров: подписывал в печать, не читая, вот и умер в отставке и бедности.
Еще через год, в мае 1848-го, сбросили в яму с водой гроб несчастного Белинского. И это конец первой главы.