В двухсотмиллионной толпе — тщедушный, нескладный, плешивый, беззубый, безумный, в седой щетине вечный подросток — последним присягнул злодею, — да и то лишь когда, заломив руки за спину, силком пригнули к жирным пальцам.
А перед тем исхитрился еще сплюнуть самозванцу под ноги — точней, прямо на сияющие голенища, — сколько силачей дородных к ним припадали в счастливых слезах...
Впрочем, у Пушкина припасен для Мандельштама сюжет еще важней — в «Борисе Годунове»: юродивый в железном колпаке; с мальчишками злыми робок, а преступного царя не боится: нельзя, — в глаза ему кричит, — нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит. А бояре хором: поди прочь, дурак! схватите дурака!
Но Годунов страдал кошмарами, вообще был Ирод так себе, с комплексами; а Желтоглазый — туго знал свой маневр.
Мне известен еще только один руководитель, столь же уверенно обращавшийся с творческой интеллигенцией: Исхак ибн аль-Аббас — в 60-х годах IX века правитель Басры; точней сказать — наместник багдадского халифа. Ну, типа секретарь обкома. Но тоже вошел в историю — благодаря победе над поэтом Дибилем (полное имя — Дибиль ибн Али ибн Разин). В то время и в тех местах Дибиль был популярней, чем Мандельштам в России, но у начальства тоже на плохом счету, — и по таким же причинам: задирал первых лиц империи хулительными стихами. А они очень долго терпели его, не трогали, наивные! — опасаясь, что он каким-нибудь экспромтом успеет перед смертью опозорить своего погубителя навеки. А самомнение у него было тоже как у Мандельштама: всерьез уверял, что тексты диктует ему Аллах, и во всеуслышание похвалялся опасным своим положением; вот уже пятьдесят — шестьдесят — семьдесят лет, приговаривал он, я несу свой крест на плечах, но не нахожу никого, кто распял бы меня на нем. И лишь когда Дибилю исполнилось девяносто шесть, означенный Исхак ибн аль-Аббас опробовал на нем свое противоядие против лирики и сатиры. Вот как рассказано об этом в знаменитой старинной книге.
Как только Дибиль появился в Басре, Исхак послал своих стражников, и они схватили его. «Исхак приказал принести ковер крови и меч, чтобы отрубить голову Дибилю. Но тот стал заклинать его...» — девяносто шесть, напоминаю, — «начал умолять Исхака, целовать землю и плакать перед ним. Исхак пожалел его, но сказал:
— Даже если я пощажу тебя и оставлю в живых, то должен тебя опозорить.
Он приказал принести палку и бил его, пока тот не обделался. Тогда Исхак велел положить Дибиля на спину, открыть ему рот, наполнить калом и бить его кнутом по ногам. Он поклялся, что не отпустит Дибиля до тех пор, пока он не проглотит весь свой кал, или он скрутит его...»
Ну и так далее; не за Сталиным, как видим, приоритет; но он усовершенствовал метод и перевоспитал целую словесность; задал ей верный тон; причем почти не пользуясь кнутом: кое-кого истребил, но исключительно для острастки; заслужил свою участь, если разобраться, один только Осип Мандельштам.
Не странно ли? На площади, занявшей шестую часть земной суши, где яблоку не упасть — столько бояр и особенно стражников, — всего лишь один сыскался исполнитель на такую непременную древнерусскую роль — правда, трудную — в железном-то колпаке, — и кто же?
Запах цветущего миндаля выветрился из фамилии. Приходило ли в голову Мандельштаму, что Луис Понсе де Леон, августинец, профессор богословия в Саламанке — его какой-нибудь, вполне возможно, прапрадед? Этот марран, четыреста с чем-то лет назад в церковных и литературных кругах довольно известный, был по проискам коллег арестован — в трибунале Вальядолидской инквизиции признал под пыткой, что «высказывал, утверждал и поддерживал множество еретических, предосудительных и скандальных мыслей и мнений», что сверх того перевел на разговорный, то есть на испанский, язык Книгу Иова и Песнь Песней... Отделался сравнительно легко: пятью годами подвала, где сочинял, между прочим, и стихи — через сорок лет после его смерти напечатанные.
Мандельштам на другом краю материка читал зэкам Петрарку — сперва итальянский текст, потом свой перевод. Иногда ему давали за это щепотку курева, кусок сахару. Предлагал всем желающим за полпайки послушать сатиру на Сталина, — желающих не находилось. Вслух грезил, что Ромен Роллан напишет о нем Сталину, — и его освободят, — лишь бы до тех пор не отравили. Кончаясь, в тифозном бреду что-то декламировал — не это ли вот?
А может быть, выкрикнул — из «Египетской марки»: