Говоря вполне искренне, в своем поступке я ничего не мог узреть, что не вытекало бы из моих общих выводов о человеке и жизни; даже более, поступок этот нисколько не противоречил чувству человеколюбия, признавать уместность которого в этом мире я вовсе не был расположен. Больной страдал, тяготился жизнью и мучил окружающих, и надо быть идиотом, чтобы не согласиться, что для него самое лучшее обрести вечное успокоение. И вот, несмотря на всю ясность моих доводов, во мне совершилось какое-то удивительное нарушение моего прежнего внутреннего мира и обычного самодовольствия. Как будто что-то постороннее протиснулось в меня и некстати присоединило свой голос к моим гордым рассуждениям. Куда бы я ни пошел и где бы я ни был, во мне слышался как бы протест против меня самого. Мысли мои свободно развивались, как никогда, но теперь я чувствовал, что я весь во власти этих мыслей и меня что-то толкало вперед и вперед рассуждать в известном направлении. Я думал и уяснял себе до прозрачной ясности свои теории о человеке, но мои рассуждения отравлялись каким-то тревожным чувством, все более развивающейся злостью и ненавистью к людям, и я уносился все дальше, желая уничтожить в себе тревогу и победить себя. Как я ни рассуждал, но непобедимый голос шептал во мне — «ты убийца». Не желая видеть в этом слове ничего страшного, я нарочно создавал в своем воображении картины новых убийств и осмеивал свое неприятное тревожное чувство. Мне никак не удавалось осмеять это постороннее «нечто», появившееся во мне, и что-то толкало вперед — попробовать еще раз уничтожить чье-либо страдальческое существование и этим новым актом умерщвления заглушить протестующий против меня самого голос во мне. «Я его избавлю от страданий», — проходило в моем уме, и с ясностью, полной доказательности, развивались мысли в этом направлении. Скоро я стал замечать, что мои стремления вызываются не желанием уничтожить страдания больного, а этим новым для меня чувством, моей злостью, желанием найти свой утерянный покой: казалось, что я найду его, как только совершу новое, такое же невинно обставленное убийство, как первое.
Стоя перед кроватью больного, с отвращением всматриваясь в него и испытывая приливы страшной злости, я неожиданно вспомнил, что вот уже несколько дней, как, разъезжая по квартирам больных, я точно выискивал себе жертву. Это открытие меня странно поразило и меня охватил страх пред самим собой. А больной, как и прежде, переворачивал голову влево и вправо, взглядывая на меня пристально и укоризненно. Отвращение мое к нему возрастало все больше, и в то же время мне страшно хотелось заглушить чувство какого-то разлада в самом себе. Было очень унизительно сознавать, что я подчиняюсь каким-то странным тревогам, наперекор всем доводам моего ума. Помимо этого, меня что-то толкало вперед и вперед…
На мгновение я впился глазами в больного, с холодным отвращением, как в свою жертву, и затем, с небрежным видом, обратился к двум сестрам милосердия:
— Однако, этому несчастному делается все хуже и мое лекарство, видимо, не помогает. Доктор Горатов так уверен в силе своего средства против оспы… Что ж, я не желаю упорствовать: сейчас же вы дадите ему Горатовской микстуры…
Я стал писать рецепт, посматривая на больного. В его глазах читался явный укор и поднявшаяся злоба во мне подтолкнула мою руку… Как-то совсем нечаянно я вписал в рецепт большое количество белладонны и поднялся, чувствуя странное облегчение в душе.
Обойдя свое отделение и после своей проделки относясь к больным с особенным вниманием, я спустился вниз и вошел в дежурную комнату. Несколько врачей, сидя вокруг стола, горячо разговаривали о характере настоящей эпидемии. Я благосклонно вмешался в разговор и потом стал рассказывать об излюбленной микстуре Горатова.
— Как вам известно, господа, я довольно успешно лечил больных черной оспой, конечно, не в безнадежных случаях. В этих последних никакие средства не помогут. Спасет ли ваша микстура, господин Горатов — не знаю, но сейчас я прописал ее одному из безнадежных…
Горатов — огромный мужчина — сидел в углу и пристально смотрел на меня. Его неуклюжая, обросшая волосами фигура, с большим лицом, черты которого были чрезвычайно крупны, напоминала старый, обросший мхом дуб с уродливыми выпуклостями и дырами, дуб, который неуклюже двигался и дышал из большого отверстия, изображавшего рот. Это был человек странный. Он имел претензию любить ближних и потому даром лечил больных, стоически выдерживая ненависть докторов и их насмешки. На меня он производил впечатление огромного добродушного животного, каким-то чудом уцелевшего от времен допотопных, когда существовали плиозавры и другие ископаемые животные. Дразнить его мне доставляло удовольствие, но животное это никогда не рычало, а только внимательно всматривалось в меня. Теперь, сидя в своем углу, он уставил в меня свои два светлых глаза, точно вглядывался в бездну и ужасался, видя, что она так глубока… Я отвернулся с презрением на губах, но с ненавистью и тревогой в душе.