Тем не менее Гертруд Хакендаль принимает золовку, мирится с ее присутствием, терпит ее и выслушивает… Гертруд Хакендаль понимает, что каждый, кому несладко живется, должен иметь свой спасительный островок, куда он может бежать от безысходности жизни, должен верить, что есть у него некая многотерпеливая обитель, подобие родного дома.
Тутти для Эвы такая родина сердца, единственное звено, связывающее ее с прежней Эвой. Здесь она может сидеть, изливать душу и размышлять, чувствуя себя своей…
Маленькая убогая Тутти Хакендаль это понимает; ведь и у нее есть такой остров, такая родина сердца…
Она смотрит на комод; там, на кружевной скатерке, собрано все, что напоминает об Отто Хакендале: несколько фотографий; пачка ее писем, пересланная в свое время с фронта (пятна на них давно почернели); все, что удалось разыскать из его резных работ; в небольшом ящичке его ножи, его рашпили, небольшая пилка и липовый чурбашек, в котором таится Христос — последний замысел Отто, — до него так и не дошла очередь. И, наконец, все, что принес ей из дому шурин Гейнц: школьные табели, несколько тетрадок, растрепанный учебник географии.
Второй его сын, последыш Отто, еще слишком мал. Зато со старшим, шестилетним Густэвингом, она иногда перебирает эти реликвии. Она рассказывает ему об отце, каким видит его сегодня, о мужественном заботливом человеке, искусном резчике по дереву.. А когда наступает вечер, она повторяет ребенку последние слова отца: «Ничего не попишешь, надо идти вперед!»
А потом долго держит мальчика в своих объятиях и молится богу, чтобы сын унаследовал отцовские черты… «Накормить его досыта я не в состоянии, — думает она иногда, — но веру внушить могу…»
Она и сама хорошенько не знает, что это за вера, но ей она кажется хорошей…
Герои и культ героев! Быть может, Тутти угрожала опасность — превратить человека в бога, а любовь — в беспочвенную мечтательность. Но земля крепко держит ее в плену, она чувствует всю силу ее притяжения. Ведь Тутти приходится содержать двоих детей, часами простаивать в очередях, а когда она, падая от усталости, возвращается домой — готовить пищу, убираться, стирать белье, а главное, добывать хлеб насущный. Пенсии вдовы фронтовика им, конечно, не хватает, приходится по десять-двенадцать часов сидеть за машинкой, чтобы заработать на самое необходимое.
Никогда она не спит больше пяти часов, да и пять часов уже много. Сердобольный врач больничной кассы только головой качает.
— Долго вы так не выдержите. Сотый раз вам повторяю: ложитесь в больницу!
— Пока мои мальчики не вырастут, я уж как-нибудь проскриплю, господин доктор, — говорит она, улыбаясь. — Зато потом уж наверняка отдохну.
Задумчиво смотрит на нее врач. Он говорит себе, что эта женщина почиет в мире еще задолго до заключения мира. Но он уже не верит своей науке. С медицинской точки зрения, добрая половина его пациентов должна была давно умереть с голоду. А ведь эти женщины приходят снова и снова: почти не зная сна, перегруженные сверх меры, теоретически давно уже мертвые — они продолжают жить.
Вот и в этом слабом, увечном теле разве искорка жизни не разгорается все жарче, вместо того чтобы угаснуть? Двоих детей и прекрасной мечты оказывается достаточно, чтобы жить, несмотря ни на что!
Швейная машинка жужжит — шов выворотный, шов двойной, еще шов… Гертруд Хакендаль работает и рассеянно слушает, что рассказывает Эва.
Эва рассказывает, конечно, о революции, о революции в ее, Эвином, восприятии, а революцию она, конечно, воспринимает, поскольку она касается
Эва Хакендаль еще никого но любила. Первым и единственным событием в ее жизни был Эйген Баст, а Эйгена Баста она боится и ненавидит всеми силами своего слабого сердца. Если говорить о любви, Эву Хакендаль можно считать железной девственницей, ибо она еще не испытала любви к мужчине. Не было случая, чтобы, увидев мужчину, она пожелала его. Мужчин она знает только с одной стороны, а о том, чтобы эта сторона предстала перед ней в самом неприглядном свете, позаботился Эйген Баст, а также и некоторые болезни.
И вот она сидит у невестки и без умолку тараторит. Она говорит о том и о сем, она-де слышала то и се, и толкует она обо всем и так и сяк. В этих разговорах она неисчерпаема, так как Эйген Баст — неисчерпаемая тема.
Эва Хакендаль все еще красива, но в красоте ее появилось что-то неприятное, а в голосе звучат плаксивые нотки…
— Да, — говорит она, — а еще этот господин сказал мне, что уже завтра из тюрьмы выпустят всех — и не только политических…
Лицо Гертруд становится враждебным: не за то сражался Отто Хакендаль, не за то он отдал жизнь, чтобы Эйгены Басты опять разгуливали на свободе…
— Одна у меня надежда, Гертруд, — размышляет Эва вслух, — он все же не в Берлине, а в Бранденбургской исправилке. Может быть, в Бранденбурге их все-таки не выпустят, как ты думаешь, Гертруд?