И Гертруд возвращается к мысли о наследстве, но теперь она кажется ей спасительной. Конечно, они разъедутся с Гейнцем, — что ж, тем лучше, все произойдет естественно, само собой! Она бы уже думать не могла о совместной жизни — раз подозрение проснулось, его не усыпишь!
Нет, с этим покончено…
И Гертруд пытается представить себе жизнь в усадьбе, на острове, с детьми и животными, в дружбе с ветром и водой… Но эта жизнь кажется ей теперь пустой, бессодержательной… Она привыкла к Гейнцу, как к чему-то светлому, надежному… Это у нее в доме он стал таким. Тогда, летом 19-го года, когда он к ней переехал, в нем еще было что-то затравленное, беспокойное, не чувствовалось целеустремленности, устойчивости…
Потом он окреп, у него появилась задача — вместе с нею прокормить детей на самые ничтожные, порой совершенно обесцененные средства. Терпеливый труд день за днем, труд без славы и благодарности, труд во имя труда, а может быть, во имя будущего, которого ни он, ни она, да и никто другой не может предугадать…
Никогда он на ее памяти не терял мужества, не сдавал, не приходил в отчаяние от неудачи…
«Ах, Гейнц!» — думает она.
И внезапно она погружается в печаль, словно в густой, все заволакивающий туман, ту печаль, которую испытываешь вновь и вновь, печаль о том, что человек от нас уходит. Неотвратимо утекает жизнь, и то, что мы еще только что удерживали в руках, — смотришь, уже уплыло.
Неотвратимо!
— Мама плачет! — шепчутся дети, но маленький Отто на сей раз проявляет храбрость, он первый бросается к матери.
Она обнимает детей, прижимает их к себе. Жизнь течет, уходит. «И вы когда-нибудь оставите меня, уйдете из моей жизни — неотвратимо!»
Когда Гейнц входит, она не поднимает головы. Он весело насвистывает, его слышно уже с лестницы. Дети бросаются к нему, она же довольна, что нужно разогреть для него обед, по крайней мере, не придется разговаривать… И как раз то время, когда он обычно возвращается из банка, можно сказать, минута в минуту; до чего мучительна порой жизнь — руки опускаются, где уж тут возмущаться! Из одного отвращения стерпишь и самую горькую обиду.
— Мама плакала, Гейнц! — И: — Мама, он принес нам кнутик! — Детская печаль вперемежку с детской радостью, но печаль уже забыта, кнутик ее рассеял, может быть, он и маму обрадует? Старший, Густав, испытующе смотрит на мать…
— Мама плакала, Гейнц, — повторяет он с ударением. И теперь, когда он выполнил свой долг и слезы взрослых препоручил утешению взрослых, он всецело вместе с братом посвящает себя кнутику…
— Что такое? — спрашивает Гейнц. — Ты плакала? Что тут произошло, Тутти?
— Ничего. Ровно ничего. Густав, Оттохен, ступайте на лестницу, — здесь не место размахивать кнутом. Нет, лучше останьтесь… — Ей приходит в голову, что не стоит их усылать. Но тут же она одумывается, ей кажется трусостью прятаться за детей, и она говорит с раздражением: — Ну-ка, марш отсюда! Вы здесь вдребезги все разобьете! И не смейте щелкать!
— Постойте, — останавливает Гейнц уходящих детей. — Ну-ка, отгадайте, кто прислал вам кнутик?
— Этого не отгадать, — заявляет Отто.
— Ладно, пусть скорей уходят, обед простынет.
— Минуточку, Тутти, это и тебя обрадует. Так кто вам его прислал? Ну-ка, хоть попробуйте угадать!
— Если ты из банка…
— Вот то-то, что если!
— А разве ты не из банка, Гейнц?
— Стоит мне сказать, ты сразу угадаешь.
— Обед остынет, Гейнц…
— А ну-ка, что это за кнутик? Погляди хорошенько, Густав!
— Да, Гейнц…
— Из магазина!
— А вот и нет, Отто! Погляди хорошенько, Густав!
— Знаю! Знаю!
— И я тоже, я тоже!
— Не кричи, Оттохен! Суп…
— Так что же ты знаешь?
— Это дедушка прислал!
— В том-то и дело! Это старейший берлинский извозчик постарался для вас! Специально для вас! Железный Густав…
— А он к нам приедет? Я хочу прокатиться на извозчике!
— Вишь, что выдумал! Ну-ка, пошли вон! Потом возьмешь тряпку и мазь, Густав, и почистишь ручку. У дедушки не хватило времени. Ну, пошли отсюда!
— А ты нам дашь тряпку, мама?
— Даст, даст. Ступайте! Так в чем же дело, Тутти?
— Ни в чем. В самом деле, я тебе правду говорю. А теперь давай ешь.
— Но я же вижу, что-то у тебя скребет на душе. Ты на меня, что ли, сердишься?
— Прежде всего — давай поешь!
— Значит, ты на меня сердишься! За что же?
— Пожалуйста, Гейнц, ешь!
— Не раньше, чем ты скажешь…
— Ничего я не скажу! Ешь! Кому я говорю?
— Но что же, черт побери, могло здесь произойти, Тутти? — спрашивает вконец озадаченный Гейнц. Он уже знаком с женскими капризами, ему достаточно вспомнить своих товарок в банке, да ту же Ирму, и особенно Тинетту. Гейнцу пора бы по опыту знать, что, если на женщину находит стих «ничего-я-не-скажу», она становится упрямее мула и все вопросы и уговоры только пуще ее растравляют. Но он решительно говорит: — Я куска в рот не возьму, пока ты не скажешь, что у вас тут случилось, Тутти!
А она, распалясь:
— Будешь ты наконец есть? А нет, так я уберу со стола!
Он умоляюще:
— Тутти, скажи, что случилось?
— Ладно, значит, я убираю!