Ирма по-прежнему смотрела на него, не отводя глаз. Она, видимо, забыла, что все еще держит в руках эту дурацкую ложку. Она смотрела на него серьезно, настойчиво, и ее взгляд лучше всяких слов говорил, что это не минутный каприз, а твердое, уже давно зревшее в ней решение.
— Но ведь… — снова начал он. И продолжал, между тем как мысль его напряженно работала, стараясь разобраться, переварить, понять: — Ведь до сих пор у нас… обходилось благополучно…
Она по-прежнему не сводила с него глаз.
Наконец она сказала:
— Мне этого больше не вынести… Каждый раз потом я с ума схожу от страха, пока не убеждаюсь… Нет, больше никогда…
— Никогда… — беззвучно отозвался Гейнц.
— Не смотри на меня так… — горячо воскликнула Ирма. — Ты знаешь, я люблю тебя, а дети — дети моя страсть! Ты знаешь, я не могу пройти мимо детской коляски, не заглянув в нее. Меня даже запах ребячий трогает до слез. Мне бы иметь детей, много детей…
Она смотрела на него невидящим взором, казалось, ей мерещится где-то далеко светлый, залитый солнцем дом, звенящий детскими голосами.
И вдруг ее глаза омрачились печалью, вся ее статная фигура словно поникла.
— Но дети, которых ты не в силах накормить… Дети, из-за которых надо обивать пороги благотворительных касс, чтобы выклянчить какую-то малость на пеленки… Нет. Нет. Нет.
Это троекратное «нет» как будто распрямило ее стан. Ее решение быть супругой без супружеских радостей было, по-видимому, бесповоротным. Она поглядела ему в глаза. Она сказала:
— Мне ведь тоже невесело, Гейнц. Но я ничего не могу поделать. Не я сотворила это проклятое время!..
Казалось, она ждет ответа. Как будто он может сказать ей нечто такое, от чего бы это отчаяние, это трудное время исчезло, рассеялось как дым! А потом покачала головой — не ему, себе в ответ покачала она головой, бросила скороговоркой:
— Покойной ночи, Гейнц! — и вышла из кухни. Все с той же ложкой в руке.
Он долго стоял у окна и глядел во двор, погасив свет на кухне. И во дворе уже стемнело. Было только десять вечера, но редко где еще мерцал огонек. В этом доме ютилась беднота, здесь утром вставали, а вечером ложились со словом «экономить» на устах, ложились — независимо от того, хотелось или не хотелось тебе спать. А почему бы и не лечь, едва стемнеет? Ведь в собеседниках у тебя недостатка нет: голод, заботы, отчаяние! Кто-то позаботился о том, чтобы ты не соскучился в постели, у тебя есть о чем поразмыслить.
«Покойной ночи, Гейнц!» — сказала она и ушла. Даже руки не протянула, не говоря уже о том, чтобы вместе посидеть на раскладушке. Стало быть, и на этом приходится ставить крест. Человеку двадцать семь лет, а его супружество превращается в бессмыслицу. Вслед за обетом бедности еще и обет воздержания! Добро бы он был подвижником в монашеской келье, но жить рядом с любимой женой! И все же! Невзирая ни на что!
Некоторое время ему не дает покоя дурацкая мысль: почему она не кинула ложку на кухонный стол, а унесла с собою в спальню. Теперь у него есть повод лишний раз зайти в спальню, потребовать у нее ложку, вызвать ее на объяснение — как и почему… Да что на объяснение!.. На спор! На ссору! Приказывать человеку, даже не выслушав? Кто дал ей право за него решать? Теперь у него и это отняли!.. Человека обобрали, лишили самых естественных прав, какие даны ему на земле, — и она еще присоединяется к этой разбойничьей шайке!
Разумеется, все, что она говорила, истинная правда: и вечный страх попасться, и ее любовь к детям. Все правда. Она действительно любит детей и хоть иной раз и даст маленькому Отто подзатыльник, это не мешает ей быть нежной матерью. Ее и роды не пугают, и не так уж беспокоит, что станет с ее чудесной фигурой. И вот она взяла на себя пусть и навязанную ей роль палача: она приводит в исполнение вынесенный ему приговор, ссылаясь на тяжелое время, как ссылаются на закон, а он пусть выворачивается, как знает!
Микроб! Ты жалкий микроб на этой земле! Ты прах — пока еще живое тело, и уже распадающийся прах! У мухи, да, у этой мухи над кухонной плитой больше прав, чем у тебя. Право на жизнь. На существование. Продление рода, дети — это ведь тоже в некотором смысле богатство — смех и ожидание, вопросы и возмужание — это больше, чем богатство, это дорожный указатель, обращенный во время, в вечность! Но мы сломали указатель, у нас полное бездорожье, у нас только чащоба, трясина, бесплодная пустошь и первозданный ил, — словом, конец!