Всех рассмешило предположение, что у Отто, у смирного Отто завелась невеста. Да и Отто кривит лицо в жалкую гримасу.
— Где ж она, твоя невеста?
Все оглядываются и, смеясь, ищут для Отто невесту.
— Может быть, вон та, в синем платье? Что ж, шикарная девушка, но не слишком ли шикарная для тебя, Отто? С такой женой наплачешься!
И опять Отто улыбается вымученной улыбкой.
— А эта Гудде все стоит и стоит, — шепчет фрау Хакендаль. — Кого это она провожает? Ты ее узнал, Отто?
— Кто? Кого?
— Да эту Гудде! Нашу портниху! Ты ж ее знаешь!
— Я… я… дело в том, что я…
Все смотрят на Отто, и он густо краснеет. Но они ничего не замечают.
— Ты не видел, к кому она пришла?
— Я? Нет! Я ничего не видел.
«Прости, прощай…» заиграл оркестр, и поезд тронулся, покатил… Провожающие вытаскивают платки, руки протягиваются для последнего пожатия.
О, эта одинокая фигура у чугунного столба! Она не достала свой платок, не машет ему на прощание. Но она стоит, не шевелясь, словно так и намерена стоять и стоять, терпеливо, безропотно ожидая его возвращения. Глаза его наполняются слезами.
— Не плакать, Отто! — кричит папаша Хакендаль. — Мы еще увидимся! — И очень громко, так как поезд развивает скорость и Хакендаль вынужден отстать: — Ты всегда был хорошим сыном!
Дольше всех бежит Малыш — до самого конца перрона. Он следит за тем, как поезд постепенно скрывается из виду, как треплются на ветру бесчисленные платочки, — а затем поворот, промелькнул круглый красный стоп-сигнал в последнем вагоне — и все!
Гейнц возвращается к своему семейству.
— А теперь поскорей, — говорит фрау Хакендаль. — Мне хочется поймать эту Гудде. Интересно, чей это ребенок и кого она провожала на фронт.
Но Гертруд Гудде уже скрылась вместе с Густэвингом.
Старший врач хирургического отделения, вконец измотанный, стоял перед умывальником в своем кабинете и, как всегда в минуты большой усталости, тщательно мыл руки. Машинально взял он жесткую щеточку и вычистил ею ногти, вымыл руки раствором сулемы, сполоснул и вытер полотенцем.
Он закурил сигарету, глубоко затянулся, подошел к окну и задумчиво, ничего не различая, стал глядеть вниз, в больничный сад. Он выдохся, устал, с одиннадцати на ногах, а конца все не видно…
«И это, — думал он, — лишь начало. Это — лишь начало… — думал он, не спеша и без особого уныния или волнения. — То-то и оно — это лишь начало…»
За четыре дня мобилизации он потерял три четверти своего врачебного персонала. Всех отправили на фронт. «Выше знамя!» — сказали они и ушли. Ушло три четверти всех врачей, не говоря уж о прочих медицинских работниках, число же больных даже превышает норму. И это — лишь начало…
Ограничившись одной затяжкой, старший врач сунул сигарету в пепельницу. Машинально направился к умывальнику и снова начал с заученной тщательностью — он тысячу раз наблюдал ее у себя и у других — мыть руки и тереть их щеточкой. Он не сознавал, что делает. Разве что над ним пошутит кто-нибудь из коллег или хирургическая сестра скажет: «Опять вы моете руки, господин профессор! Вы мыли их ровно две минуты назад!»
— Но сейчас не было никого, кто бы ему напомнил. Тщательно начищает он щеткой ногти…
«Выше знамя!» — сказали они и ушли. Но как держать его высоко едва ли с четвертью нормального состава врачей? Как бы совсем не выпустить его из рук — ведь приходится на многое закрывать глаза, мириться с ужасающей халатностью…
Это будет нам стоить немало человеческих жизней, думает он устало, а ведь сколько он ни работает врачом и сколько ни перевидал пациентов, никогда он не теряет ощущения, что перед ним живые люди, а не случаи из медицинской практики: матери, чьи дети дома плачут; отцы, от чьего здоровья зависит счастье и благосостояние целой маленькой общины.
Это будет нам стоить немало человеческих жизней, думает он, но в ближайшее время человеческая жизнь и вообще-то будет цениться дешево, как самый бросовый товар. И умирать будут не только больные, истощенные, престарелые — нет, преимущественно молодые и здоровые. Силы народа будут систематически идти на убыль — и это нам предстоит на много дней, недель, а может быть, и месяцев… А я сокрушаюсь при мысли, как бы мне какой-нибудь гнойный аппендицит не пришлось оперировать с получасовым опозданием!
Он оглядывается и напрягает слух. Он уже снова стоит у умывальника и моет руки. Сигарета тлеет в пепельнице, но не это вывело его из задумчивости. Медленно доходит до его сознания, что он, кажется, слышал стук, и, когда он говорит «войдите», дверь и в самом деле отворяется, и входит со смущенным видом сестра.
— Что случилось, сестра? — спрашивает он рассеянно, вытирая руки о полотенце. — Я сейчас начну вторичный обход. Или новое поступление?
Сестра смотрит на него и качает головой. Странный у нее взгляд — застенчивый и вместе с тем упрямый. И еще не устоявшееся лицо: молодое, но угловатое. Должно быть, жизнь ее не баловала.
— Я к вам по личному делу, господин профессор, — говорит сестра, понизив голос.
— С этим обращайтесь к старшей сестре. Как вам известно, вы подчинены старшей сестре.