А теперь? Теперь пришла очередь Ногарэ, его черты стерлись в памяти, утратили тепло жизни. Неутомимый его мозг, его воля, его страстная и непреклонная душа – все исчезло. Остались плоды его рук. Ибо жизнь Ногарэ не была обычной жизнью человека, у которого за внешней официальной оболочкой скрыто личное существование, который оставляет после себя кучу обыденных, ему одному ведомых, для него одного мучительно милых мелочей. Для чужого взгляда они ничто… Однако Ногарэ, тот всегда и во всем был верен себе. Отожествил свою жизнь с жизнью королевства. И все его тайны были здесь, они вписаны сюда как свидетельство его трудов.
«Сколько давно забытых событий спит здесь, – думал король. – Сколько судов, пыток, смертей. Потоки крови… К чему? Какую почву вспоила она?»
Устремив взор в одну точку, он размышлял, вопрошая себя:
«К чему? Ради чего? Где мои победы? Где то, что могло бы пережить меня?..»
Он вдруг почувствовал всю тщету своих деяний, почувствовал с такой ясностью, с какой думает об этом человек, охваченный мыслью о собственном конце и о предстоящем исчезновении всего сущего, как будто мир перестанет существовать с ним вместе.
Не смея пошевелиться, Мариньи тревожно поглядывал на торжественно-важное лицо короля. Все давалось ему легко: и возраставшее бремя трудов, и заботы, и почести; одного он не мог постичь и понять – это молчаливых раздумий своего государя. Никогда он не знал, что скрыто за этим молчанием.
– С помощью Папы Бонифация мы канонизировали короля Людовика, – внезапно сказал Филипп Красивый, понизив голос. – Но был ли он действительно святым?
– Это было полезно для королевства, государь, – отозвался Мариньи.
– А надо ли было затем действовать против Бонифация силой?
– Ведь он был накануне того, чтобы отлучить вас от церкви, государь, за то, что вы не проводите во Франции желательной для него политики. Вы не изменили королевскому долгу. Вы стояли там, куда вас поставил Господь, и вы заявили во всеуслышание, что ваше государство не зависит ни от кого, кроме Бога.
Филипп Красивый развернул еще один пергаментный свиток:
– А евреи? Разве не переусердствовали мы, посылая их на костер? Ведь они тоже создания Господни, они страдают, как и мы, и тоже смертны. На то не было воли Божией.
– Людовик Святой ненавидел их, государь, и королевству нужны были их богатства.
Королевство, королевство, все время, по любому случаю – королевство, интересы королевства… «Так надо было ради королевства… Мы обязаны сделать это…»
– Людовик Святой радел о вере Христовой и славе Господней! А я-то, я о чем радел? – все так же тихо произнес Филипп Красивый.
– О правосудии, – ответил Мариньи, – о том правосудии, которое является залогом общественного блага и карает всех, кто не желает следовать по тому пути, по которому движется мир.
– В мое правление много было таких, которые не желали следовать по этому пути, и много их еще будет, ежели один век похож на другой.
Король приподнял бумаги, принесенные от Ногарэ, и они пачка за пачкой падали из его рук на стол.
– Горькая вещь – власть, – произнес он.
– В любом величье есть своя доля желчи, – возразил Мариньи, – и Иисус Христос знал это. А ваше царствование было великим. Вспомните, что вы присоединили к короне Шартр, Божанси, Шампань, Бигор, Ангулем, Марш, Дуэ, Монпелье, Франш-Конте, Лион и часть Гиени. Вы укрепили французские города, как того желал ваш отец Филипп III, дабы они не были беззащитны перед лицом врага. Вы привели законы в соответствие с римским правом… Вы дали парламенту права, дабы он мог выносить наилучшие решения. Вы даровали многим вашим подданным звание королевских горожан{24}. Вы освободили крепостных во многих провинциях и сенешальствах. Раздробленное на части государство вы превратили в одну страну, где начинает биться единое сердце.
Филипп Красивый поднялся с кресла. Убежденный и искренний тон коадъютора ободрил его, в словах Мариньи Филипп находил опору для преодоления слабости, столь несвойственной его натуре.
– Быть может, то, что вы говорите, Ангерран, и верно. Но если прошедшее вас удовлетворяет, что скажете вы о сегодняшнем дне? Вчера еще на улице Сен-Мэрри лучникам пришлось усмирять народ. Прочтите-ка, что мне доносят бальи[12] из Шампани, Лиона и Орлеана. Повсюду народ кричит, повсюду жалуются на вздорожание зерна и на мизерные заработки. И те, что кричат, Ангерран, так и не узнают, никогда не узнают, что не в моей власти дать им то, чего они требуют, что зависит это от времени. Победы мои они забудут, а будут помнить налоги, которыми я их облагал, и меня же обвинят в том, что я в свое царствование не накормил их.
Мариньи тревожно слушал; слова короля смутили его еще больше, чем упорное молчание. Впервые в жизни он слышал от Филиппа такие речи, впервые король признавался ему в своих сомнениях, впервые не сумел скрыть повелитель Франции своего уныния.
– Государь, – осторожно произнес Мариньи, – нам надо решить еще много неотложных вопросов.