За годы военной службы и работы в институте мне значительно чаще, чем хотелось бы, приходилось участвовать во всякого рода кровопролитиях. Но сейчас… Сейчас, глядя, как, устало вытирая пот со лба, флегматичные заплечных дел мастера протыкают железными крючьями живую плоть, я едва держался, чтобы не рухнуть в обморок.
– Не-а, – мотнул головой недобрый молодец. – Сотник велел привести вас на забаву подивиться да ждать тут, когда сам он объявится.
Между тем на каменный помост два опричника под руки втащили немолодого статного мужчину в рваном, грязном рубище. Тело его было покрыто кровоподтеками, седая борода торчала клочьями, и все же через маску страдания на лице ясно просматривалось выражение гордое и несгибаемое. Молодая палаческая поросль втащила к месту предстоящей казни раскаленную жаровню и с деловым видом замерла по обе стороны ее. Душегуб-наставник взял лежащие тут же клещи и положил их на красноватые уголья. Я опустил глаза, не в силах дальше следить за предстоящей расправой.
– Не поворачивайте головы, – раздался за моей спиной тихий голос, едва различимый за воплями и стонами умирающих.
Больше всего в эту секунду мне хотелось как раз повернуть голову. За спиной, вне всякого сомнения, находилась моя ночная гостья.
– Вы едете к Новгороду вместе с Генрихом Штаденом, – продолжила Софья.
– Да, – едва слышно согласился я.
– Не верьте ему, он страшный человек.
– Это верно.
– Рада, что вы понимаете меня. – Она замолчала и мгновение спустя продолжила: – Стало быть, поймете и в другом. Ночью – это был сон. Забудьте и никогда никому о нем не говорите. Особенно вашему дяде. Так будет лучше и для вас, и для меня.
– Я… – Мои слова заглушил нечеловеческий вой отчаяния, и в воздухе смрадно запахло паленым мясом.
– Водой окати, – гаркнул с эшафота палач.
– Лютует, байстрючье семя, – разъяренной коброй прошипела Софья.
– Палач? – уточнил я.
– Ивашка, вылупок Телепнева-Оболенского. Оттого-то прямой крови боится. Недаром мономашья шапка от него ушла!
Голос смолк. Я обернулся, почувствовав движение за спиной. Женщина исчезла так же внезапно, как появилась. Перед моими глазами плыла однообразная масса бородатых лиц, пялящихся на жуткую казнь. Лишь краем глаза я увидел, как удаляется от места казни, проталкиваясь сквозь толпу, какой-то паренек в бараньей шапке.
– О, а вот и сотник, – раздался над головой зычный голос моего конвоира.
Штаден быстро шел, разрезая толпу, молча пятившуюся при его приближении.
– Вы здесь?
– Где же еще? Разве не по вашему повелению этот детинушка приволок меня сюда?
– Все верно, – кивнул Генрих. – Ну, как вам нравится то, что вы видите?
– Неуместная шутка, – оскорбился я.
– Какие уж тут шутки. Как вы полагаете, кто сей несчастный, коего сейчас рвут на части каленым железом?
– Не имею представления.
– Я вам скажу. Его имя – князь Воротынский. До недавних пор этот доблестный воин считался первейшим из московитских воевод. Ныне же – глядите сами.
– Царь уличил его в измене?
– Уличил. Только измены не было и в помине. Я сам участвовал в допросах и готов поклясться на Страшном Суде, что все, в чем обвиняют заговорщиков, – ложь. Царь попросту устрашился знаменитого полководца и оттого послал его на смерть. После очередной победы князь вернулся в Москву и вдруг узнал, что умышлял извести своего государя. Но поскольку ни о каких предуготовлениях к военному мятежу и под пытками выведано не было, в чем я могу вам поручиться, Малюта объявил царю, что этот старый медведь хотел сгубить его ворожбой. Догадайтесь, кто в том злом умысле князю Воротынскому был первый советчик?
– Якоб Гернель?
– Именно так. Полагаю, теперь у вас нет вопросов о том, что побуждает меня страшиться как за свою судьбу, так и за вашу. Ведь если такое происходит с первейшими, то какова цена наших жизней? А теперь уйдем отсюда, я не могу больше этого видеть!
Колокола звонили в московских церквях, и святые отцы с амвона возносили благодарственные молитвы, восхваляя милосердие Господа. Давно уже в их словах не было столько искреннего порыва, сколько в этот день. Под разухабистые песни и музыку гудошников казаки покидали Москву. С радостным облегчением крестились на колокольни хозяева лабазов, а мужья, глядевшие вслед обозу, кряхтя, почесывали проклюнувшиеся рожки.