Читаем Железный тюльпан полностью

Он очень ее любил. Он так любил ее. Он любил перебирать ее мелкие черные кудри, густой волной, тяжелым крылом черной птицы ложившиеся на смуглые, лоснящиеся от загара и кремов плечи; он любил целовать ее длинные, как у креолки, жгуче-черные — зрачки сливались с темной радужкой — бешеные глаза, искрящиеся то ли неистовым смехом, то ли отчаянием. «Черный жемчуг, — шептал он, — твои глаза черный жемчуг». Он любил писать ее — и в одеждах, и обнаженную, и голая она была еще красивей, чем в тряпках, и его кисть плясала по холсту, высвечивая в ней то, что другие глаза никогда не увидят. Как вышло, что она завела себе любовника? Разве это когда-нибудь угадаешь? И предотвратишь… Ты же не предотвратишь свою собственную смерть, думал он, выдавливая остервенело краски на палитру, ты же бужешь жить и жить, пока не умрешь, но ты не знаешь часа своего; и ты не приблизишь смерть, ты же не самоубийца. Когда он понял, что она ушла, убежала от него ночью, ему захотелось стать самоубийцей. Он позавидовал Славке Смолину, повесившемуся пятнадцать лет назад в старом сарае в деревне Филимоново, куда он поехал на этюды. Какая муха укусила Славку, он не знал; братва называла его Эль Греко, — не меньше. Кем бы ребята назвали его теперь? Они все думают — он богат и счастлив, на вершине земной славы; матерятся, досадуя на свою нищету. А он вон уже где. На самом дне.

Остаться одному — как это погано. Он остался один.

Он чувствовал себя нью-йоркской поганкой, растущей под стеной краснокирпичного унылого дома времен Великой Депрессии.

Пока у него еще были деньги на счету — он снимал их со счета и снимал себе квартиры, съезжая с них, меняя их одну за другой; когда деньги заканчивались, он подыскивал себе жилье подешевле. Вы знаменитый мистер Ахметов?.. «Я его однофамилец», - мрачно шутил он. Его зубы желтели от табака. Что ни день, он шел в банк, засовывал карточку в банкомат и снимал доллары, снимал, снимал. И шел в ювелирные лавки — как тогда, при ней, вместе с ней. Как она любила копаться в украшениях! А он любил их ей покупать. Теперь он покупал бирюльки один. Складывал в карман настоящие ожерелья, поддельные серьги, неистово сверкавшие — хоть сейчас на президентский бал в Белом Доме — алмазные колье, мишурную бижутерию, стоившую у негров близ статуи Свободы два доллара — для туристов. Вместе с камнями он покупал и ткани. Ему нравились дорогие ткани — и блестящие, и матовые, переливы бархата, перламутровая свежесть атласа, павлинья роскошь китайских покрывал, расшитых хризантемами и райскими птицами. Он был художник, и он был восточный человек. Ему нравилась роскошь Востока, и он любил ее живописать. Он раскладывал купленные ткани на стульях, столах, на спинках кресел, налаживал мольберт, устанавливал холст, давил краски из тюбиков, писал и плакал. Кисть выводила блики на атласе, а он плакал об ушедшей жене, называя ее то непотребными, то нежнейшими именами. «Она имела право на свободу, — шептал он себе, — имела, ты же не можешь это право у нее отнять».

Краски пахли терпко и остро, как фрутти ди маре. Океан был совсем рядом. Комнаты менялись, он переезжал, снимая все более дешевые, и все меньше вещей становилось у него — лишь угловатый, как скелет, мольберт оставался неизменным. Он научился много и жадно курить, покупал все более дрянные сигареты, наловчился курить табак, раскуривал трубку, крутил «козьи ножки». В комнате, уже нищенской, голой, пахло разбавителем, лаком, подсыхающим на холсте маслом — он писал картину, как всегда, подолгу, тщательно накладывая лессировку за лессировкой. Кровать он застилал уже не бельем — странными тряпками: дорогими атласными драпировками, ободранными свитерами, старыми сэконд-хэндовскими плащами, купленными за гроши, кусками рытого бархата, вышитого искусственным жемчугом. «Я Рембрандт, — шептал он, — я Рембрандт. Саския, зачем ты уплыла к этим козлам, к красным кардиналам. Я тебе никогда не прощу». Когда он называл ее шлюхой, ему на миг хотелось шлюху. Он надевал плащ, всовывал в зубы сигарету, выходил на улицу, слонялся, заглядывая в лица женщин. Проститутку было видно издалека. Они ошивались обычно у ночных баров. Отловить их не составляло труда — они сами вешались на шею. «О, бэби, какой ты классный!.. пойдем?.. а сколько дашь?.. от тебя пахнет скипидаром, ты что, с автозаправки?..» Когда он говорил, что художник, — девки визжали: «А нарисуешь?!» Он обещал нарисовать — и держал слово. Он приводил шлюх домой, кормил тем, что валялось в холодильнике, поил — обычно покупал спиртное подешевле в маркете поближе, — варил им кофе, подносил в старинной, антикварной чашечк на серебряном подносе — жена любила пить кофе из этой чашечки. Шлюхи хохотали: ах, как мило! Он шептал: сиди тихо, вот так, так, я буду тебя рисовать. Он писал их маслом, ловя их движения, повороты их голов, раззявленность распутных губ, и, случалось, он засыпал за мольбертом, падая лбом на палитру, вымазывая лицо в краске, а девки, порывшись у него в закромах, в карманах и в тощем кошельке, дочиста обирали его, ощипывали, как липку.

Перейти на страницу:

Похожие книги