Жизнь звезды. Вот она, жизнь звезды, Алка. Ты так завидовала звездам. Ты… там, в пурге… под платформой, на Казанском… с путейщиком… с пьяными парнями-рокерами… твой затылок, твоя щека — на снегу… трое держат тебя за ноги, а один… один…
Это было на твоей родине. Это все было там, на родине, Алка. И так давно. Это было давно и неправда.
Это было на родине — как на чужбине.
А здесь ты на настоящей чужбине. Каково тебе на чужбине, Алка?!.. Холодно. Завтра март. Завтра март, и идет дождь, в Париже идет зимний дождь. Надо дождаться, когда продюсер заснет в номере напротив, и пригубить вино Чужбины.
Эмигрант. Тот проспиртованный художник, Эмигрант, бредящий вслух. Эмигрант прожил на Чужбине много лет. Его лицо избороздилось морщинами, как будто плуг проехал по нему. Лицо — выжженная земля. И глаза на нем, узкие, как две трещины в земле, полные соленой воды.
Холодный телефон согревался, как зверек, под ее рукой. Страница разговорника была открыта: «ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР».
«Это квартира Рене Милле?.. Люба Башкирцева… Да, месье… Где мы встретимся, Рене?..»
Он захохотал. Ее невозможный французский рассмешил его. Она вздрогнула, услышав в трубке голос, говорящий по-русски чисто, правильно, почти совершенно. «Любочка, ты всегда умела разыграть меня как никто другой. Любочка, я очень рад тебя слышать. О-ля-ля, я счастлив, что ты здесь!.. Я знал, что ты в Париже. Прости, я не мог прийти на концерт. Ты где?.. В отеле „Итинерер“?.. Это рядом с Дефансом?.. Мне приехать к тебе — или?.. Ах да, Юрий твой… Значит, или… Давай на Монмартре, около булочной Ван Гога. Там есть такое миленькое ночное кафе „Этуаль“… ну, ты же знаешь его, напротив мастерской Пикассо, мы там еще с тобой кормили голубей!..»
Она оделась вкрадчиво, тихо, двигаясь плавно, как под водой. Ей казалось — ее слышит Беловолк. Беловолк, дурень, он-то думает — куда это она попрется ночью в Париже, одна, без знания языка, без сантима в кармане. Да и нет тут у нее никаких знакомых. А вот и выкуси, тюремщик. Она зажилила стофранковую бумажку, когда, по его приказанию, меняла доллары в аэропорту Шарль де Голль. Номер телефона Милле она раздобыла еще в Москве — не доставило труда, Игнат черкнул ей его на клочке газеты, усмехаясь. Знание языка?.. Выскочив в дождь и темень, ринувшись на шоссе, она остановила такси и, косясь на раскрытую страницу разговорника, пролепетала косноязычно, обвораживающе улыбаясь водителю:
— Монмартр… Ку дю траже пти… Плю вит!..
Шофер ответил улыбкой на улыбку.
— О, этранже?.. Силь ву пле, мадмуазель!.. Монмартр, авек плезир!..
«Господи, Господи. Куда это меня занесло. Как это здорово, что этот Милле брешет по-русски. Как это изумительно». Таксист время от времени оглядывался на черноволосую иностранку, так премило втиснувшуюся в его машину за полночь. Ночью в Париже пробок не было, они добрались до Монмартра без особого труда. Алла наклонилась вперед, близоруко ища в полутьме салона счетчик и цифры. Таксист терпеливо ждал. Ничего не рассмотрев, Алла со злостью вытащила из кармана бумажку в сто франков, сунула водителю и пулей вылетела из машины, не осознавая ничего, не слыша, что он там такое за ее спиной блекочет по-французски, — выбежала в дождь, в играющую цветными огнями, влажно-блесткую парижскую ночь: где тут, к чертовой матери, эта булочная Ван Гога, эта проклятая мастерская Пикассо?!
Сквозь струи и облака табачного дыма невозможно было рассмотреть лица. Гарсоны разносили пиво и креветки. Официантки с кружевными наколками во взбитых волосах тащили подносы с узкогорлыми бутылями столового вина, с кофейными чашками, с устрицами, уже раскрытыми ножом, сбрызнутыми, по всем правилась, лимонным соком.
— Ты прелесть, — мужчина наклонился к ней поближе, — ты, как всегда, прелесть. Но в тебе появилось что-то другое. Что-то неуловимое. То, чего не было раньше.
Алла улыбнулась мокрыми холодными губами. Милле взял ее руку в свою, поцеловал, погрел дыханием.
— Еще не согрелась?.. И после «божоле»?.. Заказать тебе горячий шоколад?..
— Закажи. Выпью с удовольствием. — Она укуталась в плащ, расстегнутый и накинутый на плечи.
— И голос у тебя стал другой. — Милле искоса поглядел на нее. Рассмеялся, и ей в лицо посыпались искры его глаз. — Нет, ты что, Люба, влюбилась? Да? Ну скажи: да. После смерти Эжена ты должна, просто должна влюбиться. Тебя это вылечит.
Дым вился вокруг них струями сибирского лимонника. Алла вспомнила лимонник, вспомнила крупную синюю жимолость. Шишки на мощных кедрах. Она — в Париже. Со сцены ночного бистро шептала в микрофон худенькая, как дохлый цыпленок, шансонетка, бездарно подражая Патрисии Каас. Вот так и ей кто-то сейчас где-то подражает. Ей?! Любе. Она — не Люба. Она — слепок с нее. Делают же дантисты зубной протез.
Она закрыла глаза, вдыхая дым, и внезапно увидела себя — там, на Казанском, около «Парадиза», нищую девчонку Сычиху, трехрублевую шваль.
— Ты думаешь о чем-то плохом. Не надо. Ты устала после концерта. — Рене взял ее за руку. — Ты так взволнована… Люба!..